Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назавтра Хендрикье рассылает своих младших детей на поиски Шомона. Эктор тоже не отказался от надежды найти стряпчего, он рыщет по городу со своими людьми, но ему никто не отвечает, — уж Хендрикье-то знает своих соотечественников. Вот он и бродит как потерянный по причалам, кружит близ жилища нотариуса. Круги расширяются, но все тщетно: Шомон как сквозь землю провалился.
Не в силах справиться с нетерпением и хотя бы чуточку подождать, Изабель, пришедшая к логическому, неопровержимому выводу из сопоставленных фактов, бежит к Мадлен.
На сей раз Хендрикье не сопровождает ее, и сестры остаются наедине; молча сидят они рядом. Мадлен еле слышно постанывает: распухшие ноги со вздутыми венами доставляют ей немало страданий.
Изабель упорно молчит, с машинальной энергией растирая ступни, лодыжки, раздавшиеся бедра сестры. Живот Мадлен ходит ходуном под толчками младенца: срок родов уже близок.
Мадлен на секунду кладет руку на склоненную голову Изабель: «Объясни ты мне, что происходит? Служанки переглядываются, перешептываются, а я ничего не понимаю. Говорят, вернулся Эктор со своими людьми. Зачем? Чего он хочет?»
— Все того же.
— Бриллианты?
— Бриллианты, Вервиль, мщения, да мало ли чего…
— Но что же еще?
Изабель пожимает плечами, ходит взад-вперед между кроватью и заиндевевшим окном, треплет сестру по бледной щеке: «Не волнуйся, все обойдется!» — и вновь беспокойно мечется по комнате. Ох, не думать бы ни о чем! — но разве остановишь поток догадок, особенно грозящих катастрофой! И, как ни крути, а сопоставление всего и ничего, сказанных слов и умолчаний, гневных и бегающих взглядов приводит к одному и тому же выводу: случилось НЕПОПРАВИМОЕ.
Мадлен мягко удерживает ее, заставляет сесть: скажи, ты никого из этих мужчин не любила? Изабель уносится мыслями в прошлое; мир воспоминаний населен лицами, которые не выдержали испытания временем, стерлись, утратили мимику и даже нечаянное сходство. Можно было бы опереться на иллюзию, попасться на удочку собственного обмана, как это делают другие; можно бы назвать любовью то, что на самом деле есть сиюминутное желание, разодеть первого встречного в пышные одежды единственно любимого, и тогда я, наверное, сумела бы провести саму себя; но, увы, мне никогда это не удавалось, так разве удастся теперь?!
По другой миниатюре, сделанной в год ее пятнадцатилетия (это множество портретиков, прядок волос в медальонах, всех прочих невесомых вещиц, что забивают ящики комода, не собираясь покидать их, доказывает, как безумно Каппели — и мать, и сам Корнелиус — любили Изабель: среди реликвий нет ни единого предмета, принадлежащего Мадлен), по этой бледной акварели уже можно судить об отвержении того, что вполне удовлетворяет остальное человечество. Щечки Изабель еще сохраняют детскую пухлость, но глаза — глаза готовы к презрению. Рот четко очерчен — сластолюбивый рот, но — как бы это выразиться? — лишенный той мягкости, которая часто сочетается со сладострастием, если это последнее служит целью, а не одной из многих граней любви. И уже в этом возрасте лицо ассимметрично — чуть-чуть. Вполне достаточно. Правый глаз смотрит тверже; он меньше левого и именно над ним бровь выгибается круче, придавая всем чертам неожиданное высокомерие, ту видимость отстраненности, которая иногда маскирует презрение. Вот его-то — этого глаза — она потом и лишится. Ну а второй не изменился: за жесткостью взгляда таятся глубины, открытые зову морских просторов, бушующим страстям; это взгляд безумной любви, этим взглядом отныне суждено Изабель окидывать те пятьдесят лет, что ждут ее впереди. Голодный, всепожирающий взгляд, который ничто не способно насытить, — ведь мир в конечном итоге так удивительно мал!
Мадлен робко трогает кончиком пальца поблекшее, некогда прелестное лицо, на котором безжалостная болезнь оставила неизгладимую мету и которое всегда отчаянно ненавидела: «Почему они любили тебя?»
Она спрашивает не о мужчинах, Изабель знает это, — речь опять и опять о тех, первых распрях раннего детства; Изабель глядит на сестру — прозрачную, истаявшую, несмотря на грузное тело: и правда, отчего они любили одну лишь ее, девчонку-сорванца, которая мчалась по улицам (а Мадлен за нею, умоляя: ну дай мне руку!), которая вихрем налетала на дядю Оскара с его кораблями (а Мадлен, не поспевая следом, ныла: Иза, ну погоди же!). Старшая сестра с грустными глазами, старшая сестра, потерпевшая крушение…
К чему послужило ей это избранничество — любимице родителей, солнечному зайчику семьи? Настал день, и отец оторвал ее от себя, как срывают с дерева поспевший плод; он отказался даже обнять ее на прощанье, перед тем как экипаж шестерней умчал ее во Францию без всякой надежды на возвращение.
«Он не допустил, чтобы я уехала с миром в душе, с охотою к тому, что все зовут настоящей жизнью; ему понадобилось сперва убить меня своей холодностью».
Мадлен испуганно вскидывается: «Да нет, ты ошибаешься, он же хотел как лучше!»
Нет, Изабель не ошибается, о нет! Слишком много размышляла она над этой загадкой, чтобы ошибиться. Маркиз, поставляя ей мужчин — или поставляя ее мужчинам? — не всегда умел совладать с собственными чувствами. «И когда я увидела лицо ревности, я тотчас же признала его, — то было лицо моего отца».
«Он умер, Изабель».
«Он-то умер, да я жива. За эти восемь лет я перенесла тысячи ежедневных смертей, так что его кончина меня уже не волнует. Интересно, верил ли он в искупление грехов и в ад? Если да, то пускай его черти там поджарят хорошенько!»
Слезы потекли из глаз Мадлен: «Он ведь и потом меня не любил».
«Еще бы, не сомневаюсь, То, что отнято у одной, не так-то просто отдать другой».
«Ах, как я ненавидела тебя, Изабель, — за все, за эту явную нелюбовь, за прошлое, за настоящее. Я ведь не дура, я с первого же дня поняла, что меня выдали замуж “за твой счет”, а еще затем, чтобы сбыть меня из дому, с глаз долой. В последние месяцы жизни он совсем не выходил из спальни; раскладывал на столе твои игрушки и медальоны, твои первые золотые сережки и твой молитвенник и часами глядел на них. А потом, в один прекрасный день, сжег все дотла, лег в постель и принялся, по его словам, ждать смерти. Он не переносил ни моего вида, ни вида…»
Женщины встречаются глазами и разом отводят их.
Они позволяют вечерним теням окутать их и сидят в темноте рядком, плечом к плечу, роняя малозначительные, сумеречные слова: а не зажечь ли лампу?
Такими их и застает Хендрикье. Она входит с плащом Изабель в руках, и та понимает: его нашли.
Да, дети обнаружили Шомона у рыбаков, которые укрывали его — разумеется, за деньги. Сейчас Шомон ждет ее в домике у порта.
Изабель уже знает, что он скажет ей; угадать нетрудно, вывод напрашивается сам собою.
Вервиль сгорел, а вернее, Эктор спалил Вервиль дотла: замок, овчарни вместе с овцами, сараи со спящими пастухами. Вервиль обращен в пепелище и отмечен слишком многими смертями, чтобы их можно было забыть. Вервиль теперь — не только потерянная земля, нынче это враждебная земля, дышащая ненавистью всех Мертеев вместе взятых.
И заодно с этим заповедным краем обратился в прах мир Шомона. Для него Вервиль был Трапезундом[83], землей обетованной, убежищем, будущим. А сейчас перед очагом с тлеющим торфом сидит мелкий стряпчий, обреченный строчить мелкие кляузы по мелким делишкам; он давится от ярости и еще от того, что даже ярость эту не способен выразить во всей полноте. «Если вы захотите отомстить, — бормочет он, — то нет ничего проще. Он все еще в городе, но его молодцы уже ропщут; через несколько дней он останется один и почти без средств».
Изабель стоит не двигаясь. Шомон настаивает, и она говорит: «Я… я мщу не откладывая». Она взглядывает на стряпчего, и тот отшатывается. Эти людишки беззащитны перед ее холодным безумием. У Изабель остался лишь один из тех неведомых способов кары, которая поразит неизвестно когда и как. Нотариус уходит, ретируется, бежит по улице. И мы так и не узнали бы продолжения, если бы не Хендрикье, ибо сама Изабель ни единой строчкой не помянет Вервиль; много недель подряд не прикоснется она к дневнику, как будто языки ТОГО пламени пожрали все, вплоть до слов печали.
Хендрикье же, по давно заведенному обычаю, пишет своему Джоу, когда тот в плаванье, «Письма с продолжением», и Джоу, естественно, получает их лишь по прибытии и читает все подряд, как читают на берегу вахтенный журнал. Да это, впрочем, и есть журнал. Я долго недоумевала, каким образом Хендрикье, жена и дочь моряка, научилась писать, и это во времена, когда три четверти населения были неграмотны. Я просто забыла о том, что Роттердам — город кальвинистов, иначе говоря, молиться Богу возможно было, только умея читать Библию. И Хендрикье ежевечерне открывает свою Библию или сборник псалмов. Мы никогда не узнаем, зачем она расказывает Джоу все события повседневной жизни; по ее словам, — чтобы он следил за тем, как растут его дети. И этому посвящены все ее письма — вплоть до того дня, после которого повествование касается одной только Изабель. Позже, много позже Джоу от души посмеется над этим, скрывая под весельем остатки беспокойства: ей-богу, будь Изабель парнем, я бы взревновал.
- Трактат о мертвых - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза
- Письма незнакомке - Андрэ Моруа - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Какими вы не будете - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза
- Дом, в котором... - Мариам Петросян - Классическая проза
- Тщета, или крушение «Титана» - Морган Робертсон - Классическая проза
- Зима тревоги нашей - Джон Стейнбек - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза