Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с возвратом к жизни Изабель вновь ощутила и жажду вольных странствий. Ничто не располагало к ним, особенно теперь, но факт остается фактом: ей опять не терпелось уехать.
* * *Итак, она возобновляет свой дневник и довольно скоро между фактами, посвященными Коллену — отчетами о мелких, но славных событиях его жизни, первом зубе, первой улыбке, — появляется запись: «Этот городишко мне слишком тесен. Я начала размышлять над тем, что называют «большими морскими портами». В сущности, это обширные пространства, которым суждено развиваться только наполовину, города, которым разрастание идет во вред, ибо они могут увеличиваться лишь с ТЫЛЬНОЙ своей стороны. Поворачиваясь лицом к ТВЕРДОЙ ЗЕМЛЕ, к суше, они уподобляются человеку, вдруг осознавшему опасность внезапного нападения сзади, предательского удара в спину.
Замените «обширные пространства» предместьями, часть города, обращенную к суше, строительными площадками, окраины — кольцевой дорогой, и перед вами социально-урбанистический срез 70-х годов нашего века. Вот что привлекает меня в этой женщине: она целиком принадлежит своему времени, но ее так ЛЕГКО понять, находясь в нашем; стоит ей взяться за перо и подробно описать быт той эпохи, как она обгоняет свой век.
Я возвращаюсь к уже сказанному, возвращаюсь еще раз: случайных или, если хотите, нечаянных биографических исследований не бывает. Изыскатель всегда углубляется в «неведомую область», имеющую над ним колдовскую власть, ибо смутно провидит или надеется (иногда и против воли), что она имеет родство с его собственной территорией. «Ах, я ничего не знаю, пока сам не определю себя, пока не выясню, где он — мой ареал! Когда я летаю, я орел, но ведь рано или поздно приходится спускаться на грешную землю!» Да, приходится, только где и как — вот что важно. Чужой опыт, что бы там ни говорили, полезен, но тогда лишь, когда он достигает вершин универсальности, перестав быть чьим-то личным, тщательно укрытым сокровищем и сделавшись всеобщим достоянием. Сей факт не всегда хочется признавать; является сильное искушение восстать против него, словно оригинальность заключается в отрицании самого общего знаменателя. Изабель — это форма, в которой отольют меня, — разумеется, много поколений спустя и со многими поправками на сходство. Как и она, я обезображена, — тот же вытекший глаз, та же горькая складка губ — подарок откровенного зеркала. Ну а различие? Я смотрю на себя. Не знаю, зачем, но я на себя смотрю. Может быть, оттого, что моя «потеря» — глубже. О красоте я знаю лишь то, что вижу на стороне, — на одной стороне, ибо родилась на свет с глазом, выдавленным акушерскими щипцами. Только богачи пользуются такими привилегиями… при моем рождении не нашлось ловких рук, что помогли бы моей матери разродиться, и не оказалось рядом с ней любящей сестры с ее остроумной выдумкой, а у нее самой не хватило жертвенности, требующей: «Пусть даже ребенок разорвет меня, но останется цел!» Таких, как Мадлен, полно, только они не повторяются в одном и том же семействе… Она — моя мать — кричала: «Кончайте с ней, уберите от меня это чудовище, я рожу другую!» О чем моя бабушка не преминула осведомить меня, когда я достигла сознательного возраста: моя смерть только утешила бы всю родню.
Но увы! «Мы вытащили ее, мы вышли из положения», — мямлил врач. Да, верно, он-то и вправду вышел. А мое детство стало вереницей всяческих ухищрений, сложных причесок, асимметричных челок. Мое отрочество прошло в вечном страхе перед ветром, взметающим волосы со лба… страхе перед взглядом моей матери. Я блестяще училась в школе. «Конечно, это частично компенсирует… — говаривала она, — но все равно, мы боимся показывать ее людям».
Кто способен утешиться отражением в холодных, безразличных глазах близких? Мой отец не удостоил меня даже попыткой инцеста, а она — она меня прятала.
Двумя годами позже мой брат Диэго выскочил на свет божий, как пробка из бутылки шампанского. «Хоть этот-то родился мамочке на радость», — твердила она умиленно.
Испытывала ли я горечь? О, я не собираюсь проклинать судьбу. Несчастный случай, — что тут поделаешь! Нет, другое мучит меня: ненависть к ней. Мне недодали то, что причитается ребенку по праву рождения, — безоглядной, бескорыстной любви. Конечно, я требую слишком многого. И, однако, мне, как и вам, приходилось встречаться с существами, которым природа не подарила ничего лишнего. Она скупо отмерила им лишь необходимое, но это, по-моему, уже есть красота. Быть уродливым не мешает оценивать уродство или, скажем так, взвешивать долю уродства, видимую на чужом лице…но разве это стирает свое собственное безобразие? Вот где самое больное место. Я знаю массу мужчин и женщин, лишенных, что называется, особых преимуществ; они, тем не менее, ведут себя по-королевски, они царят в обществе. За ними бегают поклонники, их ласкают, их любят; они похожи на бриллианты, выпачканные в грязи, на конфеты без коробки, но окружающие забывают о перекошенном рте, о незрячем глазе, о горбатой спине или хромой ноге человека, который проходит по жизни с торжествующим взглядом, с ликующим смехом, суля другим золотые горы, олицетворяя собою возрождение, победу. Они могут сколько угодно косить и заикаться, иметь заячью губу, кожу, сожженную огнем или кислотой, тело, покалеченное войной или автомобильной катастрофой (и действительно, при виде их вздрагиваешь от страха, чтобы не сказать — от гадливости), но они живут, заражая других своим жизнелюбием, повелевающим забыть об их уродстве: ИХ В ДЕТСТВЕ ЛЮБИЛА МАТЬ. Вникнешь в суть такого человека, презрев внешние изъяны, и начнешь спрашивать себя: а так ли уж нужна красота? Ведь она эфемерна — настолько, что иногда я готова удовольствоваться скромной правдой, скроенной по моей мерке. Красота ни на один день не отсрочит смерть, а, может, наоборот, способна даже приблизить ее…
Коллен отнимает у Изабель куда больше времени, чем она хотела бы посвящать ему; все чаще понимает она, испытывая короткие приступы нежности, смешанной с раздражением, какая это бездонная пропасть — ребенок, а что уж говорить о двоих! Ибо Аннеке и ее сын тоже переселились в портовый домик, под крылышко Хендрикье, и жизнь их, нужно сказать, протекает весьма скромно и лишена какой бы то ни было роскоши. Несмотря на мольбы Минны, Изабель решительно отказалась перебраться в богатый городской дом. Пришлось его запереть. Две служанки продолжают поддерживать там чистоту, приходя только днем: ни за какие горы золотые мы не останемся тут ночевать! — объявили они. Изабель не захотела даже взять ключи; одна Минна время от времени наведывается в дом, боязливо отворяет одну за другой двери в анфиладе опустелых, безжизненных комнат. Гробовая тишина обволакивает ее, и она бежит прочь, с колотящимся скорбным сердцем. Минна любила Мадлен.
О, это вовсе не означает, что она ненавидит Изабель. Но ее страшит этот непроницаемый взгляд, пустая красная глазница. А ведь один Бог знает, сколько всего связывает их… Минна, до безумия обожающая Коллена, словно сама его родила, каждый день заходит проведать внука, высылая вперед себя служанку, испрашивающую дозволения на визит. В один прекрасный день Изабель принимает старую даму с резкостью, которая отличает ее в те дни, когда ее снедает жажда ночных похождений (она теперь никогда не поддается ей!), молчаливых блужданий вокруг портовых кабаков, хриплых песен в табачном дыму и в пьяном моряцком угаре. «Минна, — кричит она, — мне надоели ваши подходцы, вот вам ключ, приходите — или не приходите — как вам угодно, только не подсылайте сюда больше эту овцу, она до сих пор боится на меня взглянуть!»
Ее единственный глаз гневно сверкает, тон жесток, чтобы не сказать жесток, а ведь она дарит Минне счастье и знает это. Минна вцепляется в связку ключей и в протянувшую их руку: «Иза, Иза, большей радости вы мне доставить не могли!» Она гладит длинные пальцы, смотрит прямо в лицо Изабель — на сей раз без всякого замешательства — и улыбается: «Вам очень идет этот зеленый бархат!»
Ибо отныне мертвый глаз прикрыт бархатной повязкой, и у нее есть отдельная история. Хендрикье эта история восхитила до того, что она поведала ее Джоу в одном из своих знаменитых «писем»: «Ты ведь знаешь, она выставляла напоказ пустую глазницу, как некоторые размахивают своею культей; ну так вот, нынче с этим покончено. Никогда не угадаешь, кто тому причиной, — Коллен!
Этот упрямец твердо решил жить с закрытыми глазами, что бы ни делал: улыбался ли, сосал грудь, снова улыбался, когда Аннеке гладила его или молочный брат молотил кулачками. И ведь не спал же он круглые сутки! Но ничто не могло заставить его разомкнуть веки — ни голоса, ни прикосновения, ни даже голод, когда Аннеке, занятая другим, вынуждала его криком требовать свою долю. Никто из нас не мог бы сказать, какого цвета у него глаза. Аннеке пробовала приподнять ему веки, — он заплакал; пыталась застать его врасплох — ничего у нее не вышло. Он словно играл с нами в прятки; сперва мы досадовали, а потом и всполошились. Я забыла сказать, что Изабель часто, едва ли не каждую четверть часа заходила взглянуть на него, но никогда не брала на руки.
- Трактат о мертвых - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза
- Письма незнакомке - Андрэ Моруа - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Какими вы не будете - Эрнест Хемингуэй - Классическая проза
- Дом, в котором... - Мариам Петросян - Классическая проза
- Тщета, или крушение «Титана» - Морган Робертсон - Классическая проза
- Зима тревоги нашей - Джон Стейнбек - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза