Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссия приняла решение всех четверых исключить из партии[47].
Решение прозвучало для нас громом из ясного неба. Как Коля мог на это пойти — и для кого? Для Николаева, который только и мечтал, чтобы мы все вылетели из института! Впрочем, если вдуматься, это было вполне в Колином духе: ведь Николаев — рабочий, сознательный партиец, такие не могут ошибаться, и долг Коли как нерабочего по происхождению — любыми средствами оказать рабочему товарищу посильную помощь.
Но был еще другой болезненный вопрос: от кого узнала Виленкина? Кто мог это знать? Коля сказал: — Никто не знал, кроме Зямы, — я с ним советовался. –
Зяма не отпирался. Он сказал, что это был единственный способ избавиться от Николаева и Проничсва. Стоило ли из-за них губить двух товарищей — на этом он не останавливался, а припертый к стенке, сказал, что надеялся — они отделаются выговором.
Конечно, всех четверых тут же исключили и из института. Судьба Николаева и Проничсва мне неизвестна — думаю, что их, так же как и Сегедина, забрали в армию (еще не был закончен призыв). Коля в армию не попал — он был белобилетник по зрению. Примерно через год ему удалось восстановиться в партии и в институте. Женя вышла за него замуж. Жили они в полудеревенском доме на Среднеохтинском, в квартире с покосившимся крашеным полом. Мы с моей женой Ниной (тогда мы еще не были регистрированы, но уже считались мужем и женой) были раза два у них в гостях зимой 1935–36 г., а в 1939 г. встретили их обоих, нарядных, в Сочи. Незадолго до войны Женя родила мальчика; я тогда опять навестил их. Они все трое умерли с голоду в блокаду.
Между тем, чистка продолжалась; было вычищено несколько пьяниц и мздоимцев, двое-трое каких-то малозаметных студентов.
Потом произошла особая история. В ЛИФЛИ поступил новый студент — помнится, на философское отделение. У него было страшноватое, мрачное лицо, всклокоченные волосы, и обе руки были отрублены. В период коллективизации он выдавал кулаков, за что и был застигнут в лесу и порублен.
Потом он учился в Ярославле в техникуме, и там знал Альберта под другой фамилией; и знал, что тот был исключен за кражу казенных простынок. Обо всем этом он рассказал на парткоме — это было необходимо, без его разрешения и без явных улик милиция не арестовала бы его секретаря. Но после парткома безрукий пошел в общежитие, где у Альберта как у семейного имелась отдельная комната, и зашел к нему «в гости» — с целью не дать ему ничего уничтожить. Так он и сидел несколько часов, пока не явилась милиция, под охраной которой Альберт и был явлен на чистку.
Комиссия по чистке сообщила, что по данным милиции все документы Альберта, включая даже билет «ОСО-Авиахима», были подделаны, а волосы выкрашены. Путь его от кражи казенных простынок до избрания освобожденным секретарем парторганизации ЛИЛИ остался не освещенным, но тут, конечно, сильно пахло уголовщиной.
Затем слово было дано Альберту. Альберт держался дерзко и вызывающе; защищался он только от обвинения, что у него крашеные волосы.
Справедливость, казалось бы, торжествовала; и даже, хотя нам было жалко Колю Родина и Мишу Сегедина, мы не могли не признать, что наказание им было справедливым — ибо то, что Николаева и Проничева надо было выгнать, казалось очевидным, а тогда как было бы оправдать мягкость к их сообщникам?[48] Тем, что они хорошие люди? А из чего это парткомиссия могла бы заключить?
Но тут произошло нечто, бросившее иной свет на всю чистку. После целой вереницы партийцев, быстро и благополучно прошедших перед комиссией, предстал перед нею Женя Островский, секретарь партбюро языковедов. Это был высокий худой человек с характерным лицом рабочего-питерца (не знаю, соответствовало ли это впечатление его действительному месту происхождения), много старше нас всех, очень популярный в институте за свою теплоту и внимательность, участник гражданской войны. Член комиссии объявил, что имеются материалы, согласно которым Островский — бывший колчаковец.
Получив слово, Островский объяснил, что он не колчаковец и никогда им не был, а что он был направлен партией на подпольную работу в колчаковской армии.
Спрошенный, есть ли у него документы, подтверждающие это, Островский ответил, что документов у него, конечно, нет, но что они, несомненно, имеются в архивах ЦК и Наркомата обороны.
Потом выступал еще кто-то, клеймя бывшего колчаковца. Островский был исключен из партии и из института. Больше ничего я никогда о нем не слышал; не сомневаюсь, что он погиб, может быть, даже раньше 1937 г. Галка Ошанина и другие девочки, сидевшие в зале, плакали.
После окончания чистки я сказал Мише Гринбергу, что вычистили тех, кого надо, хотя далеко не всех, кого было надо, и часть тех, кого бы не надо вычищать. Вера в объективность партийной чистки была определенно подорвана. Ведь велось фактически судебное следствие, с самыми серьезными, даже гибельными поворотами судьбы для подсудимых, — но без защитников, без присяжных, без вызова свидетелей, без разбора доказательств — массово и поверхностно, похоже на массовый террор в ослабленной форме. Одно хорошо, что дело происходило публично, но решение не ставилось на обсуждение публики, которая в ряде случаев решила бы иначе, чем комиссия — хотя бы потому, что лично знала подсудимых. Впрочем, неизвестно, выступила ли бы публика, если бы и могла (имевшие место немногие выступления были, вероятно, заранее подготовлены) — люди уже слишком были приучены к роли безмолвствующего народа.
Я часто слышал и читал слова: «член партии — солдат партии»; «партия посылает тебя» туда-то (куда я как личность вовсе не хочу идти, а иду, подчиняясь священной партийной дисциплине). Но ведь посылать-то меня будет, как я давно понял, Пугач, Шкапина — более того, Альберт, Николаев. И апелляции на них практически нет — в силу демократического централизма.
Четверка — Николаев, Проничев, Родин и Сегедин — были не единственными, выбывшими из нашей группы в начале 1933.34 учебного года и несколько позже: цыган Могильный не выдержал экзаменов, а косматый громогласный Егоров попался на воровстве и угодил за решетку. Год спустя в ЛИФЛИ поступил парень — земляк Лели Лобановой (не то из Торжка, не то из Старой Руссы) — и сообщил в партком, что она скрывает свое социальное положение (из торговцев) и настоящую фамилию (не Лобанова, а Лобанёва). Лелю исключили из комсомола и из института. Ей, однако, удалось доказать, что социального положения она не скрывала — в ее анкете значилось, что отец короткое время был мелким торговцем в годы НЭПа, но потом находился на советской службе. Труднее оказалось с фамилией: ее братья по паспорту действительно были Лобанёвы, в согласии с местным произношением отой фамилии; записывали в паспорт то «Лобанёвыми», то «Лобановыми» по усмотрению паспортистки. Однако все же ее в конце концов восстановили; она вышла замуж за парня с того же истфака ЛГУ, который она и кончила в 1939 году.
Но не все остальные из нашей группы кончили благополучно. Лида Ивашевская, вышедшая замуж за курдоведа Исаака Цуксрмана, вскоре умерла — кажется, не то от быстрого рака, не то от неудачного аборта. В один день я хоронил двоих — на Смоленском — мою милую тетю Соню, медленно умершую у тети Анюты на Большом проспекте от рака пищевода, и Лиду Ивашевскую на каком-то кладбище далеко, чуть ли не у Фарфоров-ского поста. Похудевшая Лида лежала в гробу необыкновенно красивой.
В 1937 г. был арестован приятель Иры Огуз (не помню его фамилии), а Ира как его «жена» была сослана в Сибирь. Кажется, была арестована и Марина Качалова — но тогда, в 1937 г., трудно было уследить, кто арестован, а кто исчез из твоего поля зрения по иным причинам.
Зяма Могилевский стал впоследствии преподавателем истории, в войну — штабным политработником, после армии — профессором, преподавал в ЛГУ и в других вузах Ленинграда, а также в Высшей партийной школе. Раз, выехав в Париж на какую-то конференцию, он выступил с такой «антисионистской», а вернее, антисемитской речью, что схлопотал от кого-то публично по морде (о чем он сам рассказывал знакомым). Вскоре после этого, в 1980 или 1981 г., он подал заявление в ОВИР[49] и уехал в Израиль — не в США; потому что говорить по-английски он, по-моему, так и не научился, а в Израиле можно было обойтись и русским.
Что касается меня, то я в 1934.35 гг. еще ходил на некоторые наиболее интересные лекции на историческом отделении, в частности, слушал поразительные лекции Е.В.Тарле по концу XIX — началу XX в. в Европе. Он говорил так ясно, так интересно и увлекательно, что невольно все клали карандаши, чтобы не упустить ни единого слова, и казалось, что эту лекцию нельзя не запомнить навеки. Увы, то была иллюзия — все забылось, и даже быстро.
В начале 1934.35 учебного года я решил сдать экзамен по русской истории XVII–XIX вв. Курс этот я не слушал (он совпадал с какими-то занятиями у лингвистов), но я был уверен, что могу хорошо подготовиться.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары