Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пожалуйста, объясните причины падения Парижской Коммуны.
— Камуны! — воскликнул Бадалян и стал со страшной скоростью листать лексикон.
— Парижской! — опять листает.
Затем, обратясь к личному переводчику, быстро-быстро заговорил что-то по-западноармянски (этот язык и наши восточные армяне понимали плохо). Затем воскликнул:
— Причины! — и опять стал листать лексикон!
— Абеснить! — опять листает — и опять быстрый-быстрый монолог, обращенный к переводчику.
Затем переводчик, очень складно и толково, и значительно в большем объеме, чем все бормотание Бадаляна, изложил причины неудачи Парижской Коммуны экзаменатору.
Левченко, с видом полной растерянности, взял матрикул Бадаляна и что-то в нем написал.
Разумеется, на таком фоне мне нетрудно было отлично сдать ему экзамен.
I V
В начале лета я навестил Надю Фурсенко на университетской биологической базе в Саблино. Видались мы не наедине, а вчетвером — с двумя ее подругами. Было весело. Горькая и светлая любовь эта миновала. Потом побывал в Колтушах, где проходил практику Ваня. И это стало отходить в прошлое. Остальное же мое лето 1933 года — второе лето в Коктебеле — описано в предыдущей главе.
Между тем, еще прошлым летом, когда мы тоже были в Коктебеле, без нас дома у Миши и Таты родился сын Андрюша, или Бусыга, как сразу назвала его Тэта, с её страстью к кличкам, — и если раньше я на нее сердился, то теперь мы помирились. Мама очень привязалась к мальчику, который рос (и остался) добрым и ласковым; у него были живые и умные синие глаза (за которые он и получил свою кличку) и русый локон на лбу.
В тот же год — а может быть, предыдущей осенью (время теперь путается в моей старой голове) — на долю мамы досталось тяжелое испытание. Заболел скарлатиной тринадцатилетний Алеша; его отвезли в детскую инфекционную больницу где-то в Новой Деревне (помещавшейся чуть ли не в пресловутой «Вилле Родэ»)[46] и, как было положено, маме не было разрешено его навещать, хотя она и ссылалась на свой медицинский диплом. Во время одного из ее посещений больницы врач сказал ей:
— Ваш мальчик чувствует себя хорошо: он очень поправился.
Мама вся похолодела: отеки, указывающие на то, что врачи запустили характерное скарлатинное осложнение — нефрит! После этого она проявила чудо настойчивости, все-таки каким-то образом прорвалась к Алеше, настояла на анализе — и выяснилось, что мамин диагноз, как всегда, был правилен: у Алеши действительно был упущенный нефрит.
Его вскоре выписали из больницы, но он продолжал лежать дома. Это было тяжело для мамы, может быть, еще тяжелее для него: год строжайшей диеты, ограничение движений и всякой деятельности. Вся зима прошла в волнении — а мне тогда и особенно после вспоминался мой товарищ Сережа Донов, которому после такого же запущенного нефрита врач предвещал, что он доживет до 21 года. Сережа Донов тогда был жив — он даже исполнил за меня мою мечту стать астрономом; но о судьбе Алеши мне пришлось опять со страхом подумать в начале следующего учебного года; я тогда навестил Сережу Донова, лежавшего ослепшим в начинавшейся уже уремии; он умер ровно в 21 год.
Нам постоянно и потом приходилось бояться за Алешину жизнь, иногда у него отекали веки — хотя он всегда чувствовал себя, казалось, хорошо, лихо бегал на лыжах, плавал.
Той же осенью 1933 года произошло совершенно неожиданное для нас событие — был арестован Мишин главный друг, Воля Харитонов. Его продержали под следствием три месяца — и выпустили, и он снова появился у нас, все такой же спокойный, с таким же ясным и понятным разговором.
Был он арестован по доносу одной студентки, Наташи Е., за которой он слегка ухаживал — дело не доходило далее катания на лодке по прудам «сада Дзержинского», что на углу Лопухинки (ныне ул. профессора Попова) на Аптекарском острове. Хотя Воля был беспартийным, но он обвинялся в протаскивании на лекциях каких-то антипартийных идей. Следствие свелось к дискуссии по истории социализма в России между Волей и следователем. Воля доказывал ему, что одна приписываемая ему идея принадлежит меньшевикам, а другая — эсерам, и что они логически и исторически несовместимы. Дискуссия эта, как ни странно, окончилась тем, что Волю выпустили, при этом обращение с ним в течение всех трех месяцев было в высшей степени корректное.
Такие скорые освобождения чаще всего обозначали, что освобожденный получил задание от ГПУ, но иногда — особенно в те ранние годы, а изредка бывало и позже, — они ничего зловещего не обозначали, и окружающие напрасно шарахались от подозрительного счастливчика (так было, например, впоследствии с Ольгой Берггольц). Но Воля был человек кристальной чистоты, подозревать его было невозможно, да и в последующем не было ничего, что могло бы его компрометировать. Зато у нас сложилось впечатление, что порядки в ГПУ стали более соответствующими человеческим представлениям о законности — в это хотелось верить, и мы верили, хотя совсем недавно прошла «золотая лихорадка» (описанная М.Булгаковым в «Мастере и Маргарите») и процессы вредителей, в липовом характере которых мало кто из беспартийной интеллигенции сомневался.
Но еще до возвращения Воли в моей жизни произошло важное изменение.
Через несколько дней после нашего возвращения с юга у папы в кабинете раздался телефонный звонок. Неизвестный мужской голос попросил Игоря Дьяконова. Я подошел, назвался.
— С вами говорит Александр Павлович Рифтин. — Я слушаю, Александр Павлович. — С этого учебного года на первом курсе языковедческого отделения открывается цикл ассириологии и гебраистики. Мне говорил Николай Владимирович Юшманов, что вы интересуетесь ассириологией. Не хотели бы вы перейти к нам?
— Что вы, Александр Павлович, еще бы! Конечно!
И так начался мой второй первый курс — на языковедческом отделении. Родители, конечно, не возражали.
Много предметов у меня было сдано за первый курс, и поэтому оставалось немало свободного времени. Я решил продолжать сдавать экзамены и за историческое отделение; я даже ходил на некоторые лекции и, таким образом, был еще в течение полутора лет связан с нашими историками.
Поэтому я расскажу о дальнейших судьбах моих товарищей-историков до того времени, пока их не влили в состав исторического факультета ЛГУ, в 1937 г.; тогда они окончательно перешли в другое здание, и я почти потерял их из виду.
А уж потом буду рассказывать о жизни языковедческого отделения и наших новых древневосточников.
Осенью 1933 г. наш институт расширился — к нему прибавилось философское отделение. Институт был переименован в ЛИФЛИ. Философы были еще более рваные, чем историки, и стояли гораздо ниже по умственному уровню. Зато произошли и некоторые более ценные усовершенствования: прежде всего, впервые за много лет были введены вступительные экзамены. Эти экзамены не были чисто конкурсными, так как классовому подходу все еще отдавалось преимущество, но их было двенадцать (взамен школьных выпускных), и уже само это число отчасти отсеивало претендентов типа Капрова или Тимы Заботина. Во-вторых, с этого года начался и беспрерывно продолжался в течение трех или четырех лет процесс восстановления старой профессуры и устранения невежд вроде Петропавловского или Н. Расширен был курс специальностей, в особенности на языковедческом отделении.
Но для студентов предыдущих годов поступления главным событием 1933 г. была чистка партии. Происходила она необычно (для нас) демократическим образом: все члены партии, поочередно, должны были публично рассказать всю свою биографию и отвечать на вопросы не только перед партийной комиссией по чистке, состоявшей из нескольких старых членов партии, преимущественно рабочих, но и перед общим собранием всего института, не исключая и беспартийных; любой из них мог встать, задать вопрос или высказать свое суждение — от чего мы, беспартийные, давно отвыкли. Дело происходило в актовом зале, отчитывались коммунисты на эстраде, слева за кафедрой; справа (от зрителей) стоял стол комиссии.
Первые жертвы были неожиданны. Выступила Виленкина и сообщила, что вместо двух студентов ее группы другому экзаменатору — не ей, поскольку она всех своих студентов знала в лицо — сдавали экзамен по политэкономии и получили пятерки в чужие матрикулы два не тех студента. Она назвала фамилии: сдавать должны были Николаев и Проничев, а по их матрикулам на самом деле сдавали Родин и Ссгсдин. Виленкина требовала исключения из партии всех четверых. Вызванные на комиссию держались смущенно, хотя Николаев пытался вставать в позу и говорить о своих рабочих и партийных заслугах. Проничев пробормотал что-то неясное, Коля Родин сказал, что ему казалось долгом — помочь, по его просьбе, товарищу из рабочей среды по предмету, который был для него слишком труден при его слабой доинститут-ской подготовке. Сегедин прямо сказал — виноват.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары