Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я только отчетливо запомнил, как югославы уходили. Оба нервно теребили в руках совершенно одинаковые серые фетровые шляпы, купленные по случаю где-то в Нью-Йорке, и без конца раскланивались в дверях, в то время как в глазах застыла глубокая неуверенность. Они ушли, а мы вернулись в гостиную, Лилиан настояла, чтобы мы еще что-нибудь выпили. Помолчали, пока она разливала. Потом Лилиан опустилась на диван и, не скрывая сомнения, которое мешало ей говорить, спросила: «Ты веришь им?»
Я услышал, как вагоны, клацая, берут лагерь в кольцо и на баррикадах лязгают сваленные в кучу логические объяснения. Я верил этим людям, абсолютно им верил, одновременно не желая расставаться со своим прошлым, с антифашистскими, просоветскими симпатиями былых лет. Мы отнюдь не искали истину, но защищали осажденную распадавшуюся ортодоксию, где, несмотря на великое смятение, все же покоилась некая священная правда. За проявленную лояльность позже я много строже спрашивал с себя, чем с Лилиан, ибо в отличие от нее уже тогда был снедаем противоречивыми чувствами, не только предполагая, но кое-что зная, в то время как она еще пребывала в иллюзиях. Поэтому если она заблуждалась глубже, чем я, то была, наверное, в этом честнее, потому что проще отметала смущающие ум противоречия, угрожавшие поколебать убеждения. Единственное, чего она боялась больше, чем неправды, был страх. Главным для нее было бросить вызов обществу. Верность просоветским симпатиям была для нее в своем роде тем же, что верность другу. Обладать внутренней целостностью означало находиться на борту корабля, даже если его разворачивало в непредсказуемом направлении и это грозило погубить пассажиров. Преданность воистину была ее самой трогательной чертой, что доказала бессменная дружба с Дэшилом Хэмметом и Дороти Паркер, продолжавшаяся даже в годы их тяжелой старости.
Отвечая на вопрос, я сказал, что рассказ прозвучал весьма правдиво. Она обронила что-то вроде того, что если так, то все может взлететь на воздух — если, конечно, Тито не окажется американским агентом. В этом она, однако, была не нова, повторив то, о чем тогда говорили повсюду.
Двадцать лет спустя, когда мы с женой посетили Россию, мне довелось беседовать с Эренбургом и другими советскими писателями, пережившими сталинский режим. В те времена, когда у Лилиан состоялся ужин, они жили под угрозой тюрьмы или, что хуже, были духовно распяты. «Мы спали, одним ухом прислушиваясь, не едет ли в три утра лифт, и, затаив дыхание, ждали, когда он минует наш этаж», — рассказывал Эренбург Инге. Вспомнить в этот момент о вечерах вроде того, который состоялся у Лилиан, было все равно что погрузиться в сюрреальное: из этого далека мы казались шутами истории, блохами в гриве скачущей лошади, чей путь надеялись определять в согласии с тем, во что верили или не верили.
Надевая в прихожей у Лилиан пальто, я не осмелился сказать ей и признаться себе, насколько был подавлен. Но когда на прощание мы пожали друг другу руки, я заметил, что она как будто сбросила давивший ее груз и опять выглядит сильной, распрямленной и гордой, как будто уже все решила. И тогда я впервые отчетливо осознал, что не хотел бы когда-нибудь попасться ей поперек дороги. Она не знала, что такое чувство вины, которое меня никогда не покидало. Поэтому обычно обвиняла других, а не себя. Однако стать близкими друзьями нам помешало все-таки не это, а соперничество на театре. Я чувствовал, знал, что в глубине души она отказывает мне в успехе, — возможно, тут сыграло роль некое родовое чувство неприятия людей высшего круга с их амбициями, унаследованное мною от застенчивого отца, экстравертных Ньюменов и им подобных. И наконец, как многие мужчины, я испытывал бесконечный страх перед женщинами, которые быстро обращают любой вопрос в моральную сентенцию. «Недопустимо!» — это слово так легко срывалось с ее губ, что она сама могла рассмеяться над тем, насколько становится непримиримой ко все более часто встречавшимся в пятидесятые годы отклонениям от устоявшихся истин, в то время как простота, в которой мы прожили два предыдущих десятилетия, обретала неузнаваемо чуждые формы.
Короче, если быть снисходительным, то самообольщения, а то и обыкновенной непорядочности хватало в годы великого исторического перелома по обе стороны. Все приложили к этому руку.
* * *Мое поколение невозможно понять вне его отношения к марксизму как «развенчанному Богу», однако я пришел к мысли, что это выражение не точно. Марксизм был не Богом, но идолом. Он утверждал веру в однозначность, тогда как Бог предоставляет право выбора, который каждый осуществляет сам. И в этом кроется весьма существенное отличие: если перед идолом люди навсегда остаются зависимыми детьми, то перед ликом Господним на них возлагается бремя, но предоставляется свобода самим принимать решения в бесконечном процессе созидания. Эта дилемма содержит множество аспектов, и сейчас мы приблизились к ее решению не более, чем в начале тридцатых годов, не говоря о перспективах на будущее, ибо западное общество все глубже погружается в состояние духовной разобщенности. Лишенные радости бытия и культуры, люди устремляются к поиску высшей воли, которая распорядилась бы их судьбой.
О Боге и об идоле я еще раз вспомнил в 1985 году в Турции, куда мы с Гарольдом Пинтером отправились по линии международного ПЕН-клуба и Хельсинкской наблюдательной комиссии. С тридцатых годов утекло немало воды, но мои разговоры с турецкими писателями вернули меня на пять десятилетий назад, в Бруклин, Энн-Арбор, Нью-Йорк. Подобные беседы могли иметь место где угодно, от Пекина и до Гаваны и Нью-Йорка, от Москвы и до Пномпеня и Праги.
Многие из писателей, с которыми довелось встретиться, пострадали за принадлежность к миролюбивой организации, выступавшей за независимость Турции от Соединенных Штатов и Советского Союза, и прошли сквозь жестокие пытки в мрачных турецких казематах. Их, как большинство образованной интеллигенции в странах «третьего мира», можно было с большей или меньшей долей условности считать левыми. Они с недоверием относились к притязаниям Америки на демократию, поскольку знали о нас в основном лишь то, что мы повсеместно поддерживаем правые диктатуры, включая военное правительство, бросившее их за решетку.
В нашу честь был устроен прием. В ресторане собралось человек двадцать, но за столом, уставленным напитками и яствами, возникла атмосфера недружелюбия; это трудно было понять, если вспомнить, что мы приехали привлечь внимание мировой общественности к их положению. Встав, один из писателей насмешливо поглядел на нас и, подняв бокал, провозгласил: «Пусть наступит то время, когда мы, разбогатев, сможем съездить в Америку, чтобы проверить, как там соблюдаются гражданские права!» Позже я поговорил с ним, но так и не понял, то ли это был агент реакционного правительства, стремившегося дискредитировать нашу миссию, то ли коммунист, напавший на меня за то, что я американец, то есть архивраг.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Александр Антонов. Страницы биографии. - Самошкин Васильевич - Биографии и Мемуары
- BAD KARMA. История моей адской поездки в Мексику - Пол Адам Уилсон - Биографии и Мемуары / Путешествия и география / Публицистика
- Нас там нет - Лариса Бау - Биографии и Мемуары
- Зеркало моей души.Том 1.Хорошо в стране советской жить... - Николай Левашов - Биографии и Мемуары
- Фаина Раневская. Смех сквозь слезы - Фаина Раневская - Биографии и Мемуары
- Парк культуры - Павел Санаев - Биографии и Мемуары
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Женское лицо СМЕРШа - Анатолий Терещенко - Биографии и Мемуары
- Более совершенные небеса - Дава Собел - Биографии и Мемуары