Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По всем дорогам гонят десятки тысяч людей к железнодорожным станциям, где их грузят, как скот, в товарные вагоны и отправляют в тыл в черту оседлости.
Значит, на фронте плохие дела. Значит, опять неудачи командования заставляют выдумывать оправдательные причины поражений. Опять, как в японскую войну, виноваты евреи. Благо, евреев здесь действительно много. Кто-то настойчиво и упрямо сеет среди солдат подозрение и ненависть к польскому и еврейскому населению страны.
Из штабов и канцелярий хитро сплетенными нитями тянутся слухи о шпионаже и предательстве. Анекдотические сюжеты специально придуманных рассказов поражают своим убогим однообразием и глупостью. Даже наивные, готовно доверяющие всякой чепухе солдаты скептически ухмыляются.
— Эту брехню мы уж который месяц слышим… Явреи да явреи… Они и на той стороне проживают, однако ничего, немцы самосильно прут да прут…
Только офицеры охотно и подолгу рассказывают о евреях и поляках. Поручик седьмой роты, показывая на группу евреев, говорит:
— Они пустили вниз по Висле бутылку, а в бутылке план наших расположений…
Кто-то из солдат не выдерживает:
— Ваша благородие, долго бутылка проплывет!
— Когда бы ни дошла, а она свое дело сделает.
— Тут, ваше благородие, брехни много…
— Ты глупостей не болтай, в штабе лучше тебя знают!
— Оно конешно, а только много зря треплются.
— Вчера мельницу подожгли, сигнал немцу подавали…
— Ваше благородие, это артиллерия зажгла…
— Ты, дурак, не спорь! В штабе лучше знают!
— Дык ведь при нас дело было, ваше благородие!.
— Пшел вон, болван!
Солдат, усмехаясь, отходит.
Офицер долго еще рассказывает о шпионаже.
— У панов в фольварках прямые телефоны к немцам… Что ни пан, то шпион… Евреи сигнализируют специальными фонарями… Мошки и Хаимы перебегают к неприятелю запросто…
У Чайки сердито хмурятся брови. Он долго сдерживается, потом, как бы невзначай, бросает:
— Господин поручик, а сколько у вас евреев в роте?
— Трое…
— И все трое, если не ошибаюсь, георгиевские кавалеры?
— Да… но ведь это другое дело… Это евреи наши, мы их знаем…
— То-то и оно, господин поручик! Своих вы знаете, а прочих нет. Зачем же, не зная, обвинять целый народ?.
— Помилуйте, об этом в штабе говорят.
— В штабе много глупостей говорят.
Чайка впервые так резко говорит при солдатах о командовании. Он уводит в сторону офицеров и там долго сердито что-то говорит. Издали мы слышим отдельные фразы.
— Снарядов нет!.. Понимаете?.. Совсем нет!.. Немцы нас разносят в пух и прах, а нам нечем отвечать!.. Их артиллерия засыпает нас огнем, а мы из винтовочек постреливаем!.. В седьмой батарее десять дней сидят без единого патрона, а штабы евреями занимаются!..
Чайке кто-то отвечает, но он еще больше сердится. На бледном лице его появляются розовые пятна, большие темные глаза загораются новым огнем. Он почти кричит:
— Ложь! Надо воевать, а не мирных жителей на деревьях развешивать! Надо подвозить снаряды и продовольствие, а не бросать тысячу вагонов на вывозку евреев.
Солдаты довольны Чайкой.
— Правильный офицер. Золотые слова говорит.
— А насчет антилерии — он верно сказал. Вчера с батареи зарядные ящики в парк ездили… так люди сказывали, каждый день ездиют, да все без толку, все обратно порожняком гоняют… Нет, говорят, снарядов… Будьте здоровы.
— А пока постреляйте, мол, аржаным!..
— Оттого на евреев и валят, чтобы, значит, мы на начальство сердиты не были, а на «шпионов». Так вернее.
В двух верстах от местечка, в богатом имении расположился штаб дивизии.
Мы на охране штаба.
В глубине большого сада, окруженного кирпичной стеной, в богатом доме звонят телефоны, бегают телефонисты, ординарцы, вестовые, денщики. Сверкают погоны, блестят аксельбанты, звякают шпоры, покрикивают адъютанты.
Приезжают и уезжают конные ординарцы. Шумят мотоциклы, команды связи разматывают катушки, натягивают провода. Стоят выстроившиеся в ряд двуколки, повозки, экипажи.
У дверей комнат, в коридорах вокруг дома и у ворот — часовые.
У ворот — толпа солдат. Мы слышим раздирающий женский крик. Женщины — молодая и старая — с растрепавшимися волосами, неодетые и взлохмаченные, жестикулируя, истерически кричат. Их голоса пронзительны, и слова неясны. Женщины кричат наперебой, и дети заглушают их своим плачем. Они хотят пройти в штаб, но их не пускают часовые. Старая женщина падает на колени и пытается поцеловать руку часового, но он ее отталкивает.
Мне с трудом удается узнать от них, в чем дело. Мужа старухи и мужа ее дочери ночью арестовали по приказу из штаба. Их сосед, поляк, донес, что они шпионы. Он же объяснил женщинам, что их мужей повесят.
Я их успокаиваю, объясняю, что не могут повесить людей по одному только доносу. Их освободят или будут судить и оправдают. Но женщины не слушают и в отчаянии рвут на себе волосы. У них уже нет слез, голоса охрипли, глаза горят мольбой и безумием…
Обещаю им узнать о мужьях и ухожу в штаб.
Но узнать что-либо трудно. Я могу расспрашивать только солдат. Постепенно удается узнать от сменившихся утром караулов, что ночью судили двух евреев и осудили к повешенью. Единственное основание к обвинению — донос соседа, заявившего, что старик и его зять переходили неоднократно к неприятелю. Напрасно несчастные умоляли допросить кого угодно из населения и местечковых властей, чтобы убедиться, что они ни на один день не отлучались из дому.
Полевой суд не допрашивает свидетелей.
Арестованных на рассвете повесили…
В глубине сада, далеко за домом, где аллеи и дорожки упираются в кирпичный забор, на старом, наклонившемся дереве первым казнили молодого. Старик видел, как снимали тело зятя, и ждал своей очереди.
Я хочу солгать женщинам, сказать, что их мужей отправили в Варшаву.
Медленно, нерешительно иду к воротам поместья… Обдумываю, как изложить спокойней и правдоподобней, рассказ о Варшаве. Но, приближаясь к выходу, слышу, как женщины кричат истошным голосом и, упав на землю, бьются об нее головой… Дети, уцепившись за женщин, громко плачут…
Кто-то из солдат сказал им правду…
Мы снова приближаемся к фронту. Ночью слышна далекая канонада и полыхает зарево пожара. Днем по дорогам тянутся бесчисленные части, орудия, обозы, санитарные линейки.
В потухших и равнодушных глазах солдат — покорность и обреченность. Обросшие, грязные и лохматые, не видя неделями человеческого жилья, копошась в земле, мы начинаем походить на пещерных людей. Наши немытые месяцами лица, покрытые толстым слоем грязи, жира и пота, небритые много недель щеки и подбородки и посеревшие от грязи папахи — делают нас похожими на человекоподобных животных.
Мы плохо реагируем на окружающее, окончательно теряя способность мыслить. Наша дикая жизнь кажется нам естественной и понятной, будто другой не может быть.
Проходят недели, месяцы…
Мы не знаем ни чисел, ни дней…
Нас ничто не волнует, не тревожит, не пугает. Души опустошены, разорены и сожжены, как деревенские халупы после артиллерийского огня. Нет надежд, нет веры, нет желаний, нет жалости… Мы движемся апатично, вяло, бездумно и сонно. Чужие страдания, кровь и чужая гибель нас не беспокоят, как не пугает постоянная угроза собственной смерти.
Мы встречаем странную группу из трех человек. К обеим рукам солдата, чуть повыше кистей, крепко привязаны веревки, концы которых держат двое солдат, идущих по сторонам. У солдата нет винтовки и амуниции, нет пояса и вещевого мешка. Его тащат за веревки, как упрямого быка на убой. Солдату лет тридцать пять. На бледном, серо-землистом лице, покрытом грязью, торчит, как кустарник, жесткая щетина бороды и усов. Глаза, серые и неподвижные, глядят куда-то далеко вперед. Его губы и нос морщатся, складываясь в гримасу, будто для плача. Подбородок трясется, хотя челюсти конвульсивно сжаты. Он пытается для чего-то поднять руки, но бессильно опускает их, вскрикивая от боли, причиняемой веревками… Он боится идти вперед, пространство внушает ему ужас. Но его тащат веревками, впивающимися в его тело, и он идет, обессиленный, истерзанный, съедаемый жестоким страхом. Больной мозг горит безумием. И там, впереди, ему мерещатся гром орудий и стоны людей, воткнутые в горло штыки и расколотые пополам черепа, все, что он видел вчера наяву…
Он ушел, но перед моими глазами долго движется странная фигура в рваной шинели и с веревками на руках, и качается серое, обросшее, безумное лицо с широко раскрытыми глазами.
Дорога хранит следы недавних боев. Слева и справа разрушенные окопы, остатки проволочных заграждений, огромные воронки, брошенные двуколки, трупы лошадей… Местами окопы разворочены и образовали воронку с центром на дне окопа. По полю разбросаны осколки, головки и иногда почти целые стаканы снарядов. У окопов патронные гильзы, ломаные немецкие винтовки.
- Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей - Константин Воробьёв - О войне
- Сто великих тайн Первой мировой - Борис Соколов - О войне
- Маршал Италии Мессе: война на Русском фронте 1941-1942 - Александр Аркадьевич Тихомиров - История / О войне
- Оскал «Тигра». Немецкие танки на Курской дуге - Юрий Стукалин - О войне
- «И на Тихом океане…». К 100-летию завершения Гражданской войны в России - Александр Борисович Широкорад - Прочая документальная литература / История / О войне
- Штрафники не кричали «Ура!» - Роман Кожухаров - О войне
- Крепость Рущук. Репетиция разгрома Наполеона - Пётр Владимирович Станев - Историческая проза / О войне
- Письма русского офицера. Воспоминания о войне 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Пункт назначения – Прага - Александр Валерьевич Усовский - Исторические приключения / О войне / Периодические издания
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне