Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не вызывает сомнения, что Пригов очень серьезно, даже истово относился к своей поэтической практике. Он совершил настоящую революцию в русской поэзии, для истории русского стихосложения его роль — одна из центральных. Уже в 1970-е годы его сравнивали и с Пушкиным, и с Хлебниковым — и не потому что он был на них в чем-то похож, а потому что он поместил поэзию в новое пространство культуры, нашел для нее новую социальную роль. Подобного рода революции в искусстве делаются только поистине одержимыми людьми, и Пригов был, безусловно, одержим поэзией. Мы часто с ним встречались и в Москве, и за границей, и каждый раз с ходу начинали обсуждать поэзию и искусство. Остальные темы Пригова просто-напросто не интересовали, казались скучными, нерелевантными, недостойными обсуждения. При этом Диме и в голову бы не пришло настаивать на каких-то приоритетах, нервничать по поводу недостаточного признания со стороны друзей или публики. Дима обладал редким качеством для русской культуры: он был реалистом и отличался необычайно развитым здравым смыслом. Должен признаться, что еще и поэтому я так любил наши с ним беседы. Воображение и талант встречаются в художественной среде довольно часто, но здравомыслие является драгоценным исключением. Я знаю точно, что мне этих встреч с приговским здравомыслием будет всегда не хватать.
Кельн, 22 августа 2007 * * *Поэзия в Москве не развивается в русле единой школы, она раздроблена на относительно замкнутые кружки, и имена в ней значат больше, чем даты и этапы общего движения. Всех нынешних московских поэтов, однако, объединяет напряженный интерес к тому, что лежит за пределами традиционной русской поэзии. Отношение между поэзией и непоэзией, между миром искусства и профаническим миром всегда было для поэзии самым важным в ее судьбе. Но непоэзию можно понимать различно, и, следовательно, различным окажется упомянутое отношение. Так, поэт может осознать специфичность графического строения стиха, заданность поэтического словаря, ограниченность поэтических тем и попытаться преодолеть каждое из этих ограничений, возвращая тем самым поэзии ее неуловимость и внешнюю неопределимость. Но поэт может также почувствовать свою чрезмерную зависимость от обыденного языка с его расшатанностью и приблизительностью, не позволяющими видеть и слышать ясно. Он захочет тогда разорвать связь поэзии с обыденным значением слов и установить их новое, поэтическое значение. Или возродить и обострить традиционный разрыв между поэзией и обиходным языком. Или исследовать более тщательно и представить читателю возникающие между поэтическим и непоэтическим словом коллизии все в той же надежде сделать свое собственное слово более автономным и подлинно значащим.
В обоих случаях происходит желание преодолеть условность и разрешить двусмысленность. В первом случае условной представляется поэтическая традиция, противостоящая в своем понимании языка его актуальному пониманию, интуитивно разделяемому здесь и сейчас живущими и говорящими носителями этого языка. Поэту представляется, что, не узнавая в поэтическом употреблении своих собственных слов и языка, читатели остаются холодны к его стихам, увидев в них лишь формальное, внешне заданное упражнение на языке, в сущности, уже мертвом. И не только мертвом, но и двусмысленном, и своей двусмысленностью непонятном, — ведь этот мертвый язык обладает кажущимся сходством с живым языком. Иначе говоря, задается вопрос, как может, скажем, русская поэзия называться русской, если на ее русском языке уже никто не говорит? И вот поэт стремится приблизить поэтическое употребление слова к обыденному.
Во втором случае отношение между поэтическим и непоэтическим языком также вызывает тревогу. Но вызывает ее именно то, что поэтическое значение слова невольно искажается его обыденным пониманием. Мы вправе задать вопрос: если обыденный язык нас вполне удовлетворяет, то зачем стремиться к иному языку? Какая нам нужда тогда в поэзии вообще? Но язык нашего повседневного общения расплывчат и неясен. Он двусмыслен сам по себе. Он скрывает в своей грамматической общепонятности неясность своего метафизического определения, своей онтологической укорененности. На общепринятом уровне люди перебрасываются словами поверх разделяющей их пропасти, и никто из игроков не замечает этой пропасти. Разве кто оступится и провалится в нее. Но тогда уж мы ничего от него не сможем услышать. Люди ищут в поэзии язык, который смог бы сказать о том, что повседневному языку вообще недоступно. Ищут возможность усмотреть такие тождества и такие различия, которые обычный язык маскирует. Но для решения этой задачи поэтический язык должен быть резко отграничен от обыденного. И слова поэтической речи, попавшие в поэтический круг, должны быть отчетливым для читателя образом наделены собственно поэтическим смыслом. Чтобы стать языком, непосредственно и уверенно передающим знание, лежащее в основе поэтической традиции, поэтический язык, как и язык всякого знания, должен отрешиться от языка профанического.
Итак, две различные задачи. Не столь уж различные, однако, как это могло бы показаться. Ведь в напряжении достичь обыденного звучания поэтическое слово лишь подчеркивает свою инородность. А поэзия, стремящаяся возвыситься над обыденным языком, чтобы сказать истину о нем и о маскируемой им реальности, поневоле вовлекает сам этот падший язык в свою речь, наследственную и поэтическую. Ведь для того, чтобы избавить повседневную речь от двусмысленности, следует обратиться к ней и следует прежде всего избавить от двусмысленности само слово «поэтический» в его повседневном употреблении, не различающем между универсальностью поэзии как явленной в слове истиной и поэзией как профессиональным занятием со строго определенными границами. Мы видим, что здесь обе задачи — выход поэзии в обыденный язык и отграничение от него — по существу сливаются в одну. Это слияние мы, однако, можем усмотреть лишь в исторической перспективе. В творчестве самих поэтов две указанные тенденции, как правило, разделены.
Условное деление современной поэзии на московскую и ленинградскую отмечает присутствие этого разделения в умах читателей. Московская поэзия не желает сообщать миру особых поэтических истин и стремится освоить язык повседневности, а ленинградская поэзия, как говорится, — наоборот. В действительности и то, и другое, конечно, не совсем верно. Но «не совсем верно» означает все же «отчасти верно». В Москве есть такой поэт, как Лев Рубинштейн, о котором я уже писал в другом месте[469]. Он, безусловно, принадлежит к поэтам «второй задачи». Экспансия его поэзии охватывает языки, господствующие над языком повседневности: язык алгоритмов, язык библиотечных указателей и т. д. Анализ языковых значений, предпринимаемый Рубинштейном, демистифицирует обыденную речь. Но все же очарованность современностью господствует в Москве. В этих заметках речь пойдет о двух поэтах, наиболее последовательно, на мой взгляд, выразивших эту очарованность в своем творчестве.
ВСЕВОЛОД НЕКРАСОВСтихи Всеволода Некрасова сразу запоминаются своей неотвязной интонацией. Эта интонация неотвязна, во-первых, потому, что не забывается уже никогда после того, как стихи были прочитаны или прослушаны (особенно если в исполнении самого автора). И, во-вторых, потому что в ней безошибочно узнается та интонация, которая и нами самими, независимо от стихов Некрасова, владеет во многие моменты нашей жизни и от которой в эти моменты мы страстно хотим отвязаться, но не можем. И прежде всего не можем сознаться себе в том, что она нами владеет. Это интонация предельной душевной усталости, которая наступает, когда мы перестаем контролировать свою речь и наполнять ее индивидуальными оттенками смысла, гарантирующими наше авторство и превосходство. Но и замолчать мы не можем, ибо молчание в такие моменты бывает невыносимым своей смысловой наполненностью. Тогда мы подчиняемся автоматизму речи, и она увлекает нас своим нерасчленимым потоком, своей интонацией подъема, спада и паузы, выдерживаемой ровно настолько, чтобы она не превратилась в значимое молчание, и прерываемой на этой грани новым словесным звуком. В такие моменты жизни мы живем, как в кошмаре, с желанием проснуться, но принудительность сна заставляет нас зачарованно следить за ним помимо нашей сопротивляющейся воли.
Принудительность сна заставляет подозревать наличие скрытого за ним механизма. Некрасов отказывается в своей поэзии от принудительной поэтической традиции. Его стихи не соблюдают ее законов. Но это не означает того, что они вообще не подчиняются законам. Идя не от языка, а от речи, Некрасов ищет в свободном речевом потоке устойчивых элементов. Он строит грамматику современной речи, выявляет ее синтагмы и парадигмы. Однако живая, имеющая автора речь едва ли узнает себя в обнаруженных Некрасовым законах. Она живет по ним лишь в состоянии забытья, которое стремится с себя стряхнуть и в котором себе не признается. Законы поэзии Некрасова — это законы подсознательного самой речи. Часто сравнивают отношение языка к речи с фрейдовским отношением подсознательного к сознательному. А именно, полагают, что человек пользуется в своей речи языковым знанием, т. е. знанием о том, как надо использовать слова и строить речь не формулируемым сознательно, а расположенным в подсознании, до всякого речевого опыта. Но здесь имеется в виду бодрствующая речь и ее законы. Совпадают ли законы бодрствующей речи с законами речи, находящейся в беспамятстве? По-видимому, лишь последние имеют право называться законами в полном смысле слова. Бодрствующий и говорящий всегда могут поставить под сомнение свою собственную речь и ее законы, овладеть ими и изменить их. Мы хорошо знаем, когда это оказывается невозможным, когда мы становимся пленниками речи, когда она овладевает нами. Мы узнаем сон речи в стихах Некрасова и невыносимую интонацию, служащую свидетельством того, что это именно сон, а не явь.
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков - Руслан Киреев - Филология
- Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях - Дмитрий Быков - Филология
- «Жаль, что Вы далеко»: Письма Г.В. Адамовича И.В. Чиннову (1952-1972) - Георгий Адамович - Филология
- Михаил Булгаков: загадки судьбы - Борис Соколов - Филология
- Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции - Елизавета Кучборская - Филология
- Гомер: «Илиада» и «Одиссея» - Альберто Мангель - Филология
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Охота в ревзаповеднике [избранные страницы и сцены советской литературы] - Виталий Шенталинский - Филология
- Довлатов и окрестности - Александр Генис - Филология