Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И очень верно подмечая: «оплачем всё, что мы хороним с ним». Такие политические неожиданные для неё самой строчки всегда возникали у Седаковой вместе с происходящими в стране событиями. Уходить от мира совсем в никуда она ни тогда, ни сейчас не хотела. И в запасе у неё всегда была не столько даже книга, сколько природа. Миф о книжной поэтессе Ольге Седаковой возник от незнания, да, есть и шесть языков, есть и тонкие научные работы, есть и влюбленность в древнее слово. Но и древнее слово она воспринимала скорее, как часть живой природы. И у нее в стихах «двигались церковные деревья вдоль неба, как ненынешние реки… /никто не знает берега другого. Никто не вынет драгоценный образ из этой неизвестной колыбели…» Слово становится лесом, звук стиха сливается со звуком реки. Но она хочет, «чтоб Господь поверил – ничего не остаётся в ненавистном сердце, в пустом уме…» Гораздо предпочтительнее чем связь со «скаредными» землянами, у неё связь с природой, с фольклором, а значит, и с самим народом в его бытийных и религиозных формах жизни.
Непонятные дети, и холод, и пряжа,Конский след и неведомый снегГоворили: у вас мы не знаем, у нас жеВосемнадцатый, кажется, век.
И сейчас я подумать робею.Как посмотрит глазами пещерТридесятое царство, странаБерендея И несчастье, несчастье без мер…
Это огненной птицы с узорами раяБесконечное слово: молчи!В рот какой же воды набирая,Мы молчим, как урод на печи?
Если, как считает Ольга Седакова, поступок – это шаг по вертикали, то вся её творческая жизнь – сплошная вертикаль. А там, в горних высотах и воздух разрежен, и спутников трудно найти. Так поэтесса сама обрекла себя на одинокое восхождение к вершинам поэзии. Хотя, казалось бы, больше, чем она, мало кто размышлял о поколении послевоенных лет рождения, о поколении её погибшего друга Лёни Губанова и её питерских друзей Виктора Кривулина и других, но и в ряду смогистов или питерского андеграунда ей самой места как бы и не нашлось.
Для одних она была чересчур христиански настроена, чересчур смиренна и кротка, бунтарям и запойным молодцам от Константина Кузьминского до Венедикта Ерофеева, да и тому же Леониду Губанову трудно было выносить её долгое присутствие, разной жизнью они жили. Их сближала скорее «инакость» по отношению к официальной культуре, нежели поэтика, эстетика, этика; сближала жажда уцелеть в глухом безвременьи, протянувшемся от конца «оттепели» до начала «гласности». В стихотворении «На смерть Леонида Губанова» Ольга Седакова писала:
Самый неразумный вслушивался в это —С колокольчиком вдали.Потому что, Лёня, дар поэтаТак отраден для земли.
Кто среди сокровищ тяжких, страстныхЛарчик восхищенья выбрал наугад?Кто ещё похвалит мир прекрасный.Где нас топят, как котят?
Для других она была чересчур максималистски настроена по отношению к официальной литературе, ибо кроме «другой поэзии» не хотела знать никакой иной, временами впадала в полное безумное отрицание всего и вся:
Погляди, как народ умирает,И согласен во сне, и умрет.Как он кнут по себе выбирает,Над собой надругавшийся сброд.Только шёпот, и шёпот, и шёпот,Как песок по доске гробовой.Только скверный и слышанный шёпот.Только шёпот и вой нанятой…
Но не отрицала ли она и себя саму, совместно с всеобщим отрицанием? Не отрицала ли она собирающийся вокруг неё шепчущийся мир? И готова ли она была познать иные формы бытия, от самых кровавых, до самых гимнических, истинно геройных? И, как правильно заметил критик Михаил Копелиович: «Разве и в жёстких рамках официальной поэзии не функционировали подлинные – порой большие (тот же Твардовский или Давид Самойлов) – поэты, не каждый день наступавшие на горло собственной песне?!» «Мир, описываемый советской лирикой, не обладает связностью, – говорит Седакова… – Но ведь и Владимир Соколов, кажется, сочувственно упоминаемый… не представим вне общего контекста всё той же, советской, поэзии. И, в конце концов, Соколов, а не Доризо, получил Государственную премию СССР…»
Этический максимализм отделил поэтессу и от своих сверстников, печатавших в отечественных журналах не самые плохие стихи. Скажем, чем же христианские публикации Ольги Седаковой в эмигрантских журналах отличались по духу своему от христианских мотивов Олеси Николаевой или Лидии Григорьевой? Ведь она и сама, по мнению некоторых ещё больших максималистов из зарубежья, уютно укрылась в нише господствующей филологической науки, успешно защитила в 1983 году кандидатскую диссертацию, а значит, как минимум, успешно сдала и не один раз философию марксизма-ленинизма. Попадись она сейчас на зубы Дмитрию Галковскому, разделал бы под орех и её и сам институт славяноведения АН СССР. Любой максимализм оказывается для кого-то недостаточен. А для кого-то избыточен. И зло вчерашнего дня с лихвой перекрывается злом дня сегодняшнего, что не отрицает ни сама Ольга Седакова, ни её наставник Сергей Аверинцев: «Зло сегодняшнего, зло предсказуемого завтрашнего дня – хитрее, на него уже не подымешь голос, даже и неслышимый.
Тут дело не только в умствованиях набравших силу ничевошенек (От эпатажно-бездарных и хамских ничевоков начала XX века – В.Б.)… к умствованиям можно и должно не прислушиваться, но объективное, ни от кого не зависящее изменение акустики – дело серьезное, с ним не считаться нельзя. Надо сказать, что Ольга Александровна прекрасно это понимает… Моё уважение к поэзии Седаковой и выбор в её пользу не в последнюю очередь обусловлены тем, как отважно и с каким тихим, обдуманным вызовом она берёт на себя сознаваемую опасность, не отводя взгляда». Это написал Аверинцев уже в злосчастные годы перестройки, незадолго до своей смерти. Впрочем, о её внутреннем мужестве и даже агрессивности говорил и Иосиф Бродский всё в стенах того же венецианского университета, возражая итальянской славистке, как попугай повторявшей уже набитое западными славистами клише о «кротости и смирении» в поэзии Ольги Седаковой. Ничего не понимая при этом в православном «смирении» и в православной «кротости» перед Богом, а никак не перед литературными начальниками. Перенося смирение на саму поэзию Седаковой и даже на её поведение, Бродский сказал: «Содержание поэта – в его форме, и поэтому содержание этих стихов – не кротость, а воля и агрессивность». Думаю, подобное необходимо сказать о любом крупном поэте. Тем более, её воля и агрессивность активно проявлялись в брежневский период застоя, когда стихи приходилось читать в компаниях друзей, на полуподпольных сборищах и в кругу иностранных журналистов. Её реакция отторжения была нормальной поэтической реакцией творца, лишенного права на творчество, обреченного на серое молчание. Впрочем, она сама прекрасно понимала минусы своего максимализма: «Да, во второй культуре мы приобрели отстранённый взгляд на происходящее, взгляд откуда-то с Луны на „музей мракобесия“, как мы называли нашу официальную культуру. (Седакова ещё дождется со своим православием и духовными стихами, со своей ставкой на миф и дух, что и саму её причислят спустя годы к тому же „Музею мракобесия“ – В.Б.) Платой за эту отстраненность стала разлука с современным широким читателем, до которого самиздат не доходил. Эта невстреча не компенсируется запоздалыми публикациями. В Гераклитову реку второй раз не войдешь».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Курс — одиночество - Вэл Хаузлз - Биографии и Мемуары
- На боевых рубежах - Роман Григорьевич Уманский - Биографии и Мемуары
- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Рассказы о М. И. Калинине - Александр Федорович Шишов - Биографии и Мемуары / Детская образовательная литература
- Дневники полярного капитана - Роберт Фалкон Скотт - Биографии и Мемуары
- Кому вершить суд - Владимир Буданин - Биографии и Мемуары
- За столом с Пушкиным. Чем угощали великого поэта. Любимые блюда, воспетые в стихах, высмеянные в письмах и эпиграммах. Русская кухня первой половины XIX века - Елена Владимировна Первушина - Биографии и Мемуары / Кулинария
- Мой легкий способ - Аллен Карр - Биографии и Мемуары
- 22 смерти, 63 версии - Лев Лурье - Биографии и Мемуары
- Ричард III - Вадим Устинов - Биографии и Мемуары