Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти люди могли появиться в любой момент так же, как какой-нибудь уличный мальчишка мог отнять у меня игрушку, пользуясь тем, что матери и бабушки нет рядом, — отнять, выхватить из рук и еще пригрозить кулаком на тот случай, если я вздумаю пожаловаться, плачем позвать на помощь. Испуганный угрожавшим мне кулаком, я не звал, не плакал, не жаловался, а покорно и униженно сносил обиду, дожидаясь, пока обидчик не наиграется в мою игрушку. Не наиграется и она не надоест ему настолько, что он со скучающим видом, скептически осмотрит ее, не оставляя надежды выжать еще хотя бы капельку удовольствия, и брезгливо вернет мне: «Держи…» Точно так же и мое чувство единственного хозяина допускало, чтобы в комнатах поселились чужие — заняли стулья, стол и диван, а меня оттеснили в угол, сунули узелок с моими пожитками и приказали сидеть и молчать.
Приказали, и я молчал бы, сознавая себя единственным не потому, что был сильнее всех, а потому, что был самым слабым и беззащитным и мое положение единственного оказывалось положением одинокого. Одинокого не столько хозяина, сколько временного владельца, хранителя, добровольного сторожа, который вызвался присмотреть за вещами, пока не вернется их настоящий хозяин. Вот и я лишь присматривал, уныло бродя по комнатам, переставляя с места на место вещи и дожидаясь отца, чье возвращение и должно было защитить меня и сделать сильным. Сильным настолько, чтобы не слушаться матери, которая запрещала забираться на стул, и не подчиняться бабушке, выгонявшей меня из-под стола. Сильным и лишенным страха по отношению к чужим людям, которые захотели бы отнять то, что отныне принадлежало мне.
Да, раньше я лишь присматривал, а теперь — принадлежало. Принадлежало потому, что рядом был отец, истинный и постоянный владелец всего в доме. Пока он существовал лишь на фотографии, хранившейся под пухлой, обтянутой набивной тканью обложкой семейного альбома с твердыми, грифельного цвета картонными страницами. Существовал в рассказах матери, которая опускалась передо мной на колени, ласково тормошила меня, заглядывала в глаза и привычно повторяла ответ на мои настойчивые, пытливые вопросы о воображаемых достоинствах отца вопросы: конечно, сынок, самый сильный, самый храбрый, самый добрый. В рассказах и ее неуверенном, уклончивом, дразнящем обещании: скоро, — похожем на недосягаемо желанный выступ стены, до которого я должен был дорасти через пять лет. Недосягаемо желанный — и вот я каждый день вставал на цыпочки и тянулся изо всех сил, стараясь достать головой до выступа, и в какой-то момент мне казалось, что он уже близок, что осталось совсем немного, чуть-чуть — и я… Точно также и недосягаемое — скоро — приближалось ко мне с каждым днем. И — вставший на цыпочки — я отчаянно тянулся к нему круглой головой с белобрысой челкой и стрижеными макушками.
С усталой обреченностью
В конце концов, меня охватило такое нетерпение, что я перестал слушать рассказы матери, разглядывать фотографию в альбоме и целиком отдался лихорадочному ожиданию: когда же?! Когда же немое и неподвижное существование отца, заключенное в пространство маленького снимка и очерченное зыбким пунктиром привычных слов матери, превратится в нечто большое, устойчивое, плотное, способное двигаться, дышать, говорить?! Когда же я смогу убедиться, что отец у меня действительно есть, и не где-то далеко, в призрачном тумане, а рядом — протяни руку и прикоснись, потрогай, погладь?! Когда же, наконец, распахнется дверь, он войдет, раскинет руки, как бы собираясь обнять всех сразу, и скажет: «Мои дорогие! Вот мы снова вместе! Вот я и вернулся!»? Когда же… когда… когда?! Этот вопрос не давал мне покоя, словно застрявшая в зубах виноградная косточка, и я вновь и вновь задавал его матери, которая с усталой обреченностью вздыхала в ответ, тем самым показывая, что не может без конца повторять одно и то же:
— Я же тебе сказала…
— Значит, скоро? — Я тоже вздыхал, вынуждая себя удовлетвориться тем, что эти слова не добавляют ничего обнадеживающего к ее прежнему ответу.
— Скоро, скоро… Потерпи, — произносила она то, что не столько убеждало меня в выполнимости ее обещания, сколько пополняло запас терпения.
— Скоро — это завтра? — спрашивал я, старательно распределяя по дням свой скудный запас.
— Кто это может знать! Скоро — это скоро, — отвечала мать, не решаясь привязать свое обещание к конкретному сроку.
— А завтра? — Я нуждался в дополнительных сведениях о том дне, на который могло упасть столь важное для меня событие.
— Завтра — это завтра. — Мать искусно лишала меня сведений, которые могли дать повод для новых вопросов.
— Почему же тогда скоро не может быть завтра?!! — умудрялся снова спросить я, устанавливая тождество двух понятий, отвечающих одному определению.
— Может, может, сынок, но это случается очень редко, — вновь отвечала мать, явно сочувствуя мне в том, что мое тождество так быстро превратилось в случайное совпадение.
Приоткрылась тайна
И вот однажды после очередного вырванного у матери признания, что скоро — это завтра, послышались незнакомые, тяжелые и гулкие шаги по коридору, чей-то глуховатый голос произнес: «Здравствуйте!» — обращаясь к соседям на кухне, а затем широко распахнулась дверь, и на пороге возник отец. Возник и раскинул руки, как бы собираясь всех сразу обнять. Раскинул и сказал: «Вот я и вернулся!» — тем самым убедив меня, что это именно он, мой отец, которого я так долго ждал, и поэтому я первым бросился к нему, обнял и повис на шее. «Узнал! Смотрите, узнал!» — воскликнула мать, удивляясь не столько внезапному появлению отца, сколько моему безошибочному узнаванию того, кого я ни разу в жизни не видел. «Да, да, смотрите! Смотрите!» — подхватила бабушка, тем самым подчеркивая, что она-то видела, и не один раз, поэтому и удивляется скорее не за себя, а за меня, не видевшего, но — узнавшего. Да и удивление отца относилось ко мне одному, словно с матерью и бабушкой он успел заранее — во время их прежних встреч — условиться о своем возвращении, меня же видел впервые и поэтому испытывал ту же радость узнавания, с которой и я бросился к нему на шею.
Так для меня впервые приоткрылась тайна моего появления на свет. Тайна, которую я еще не мог осознать в ту пору, а мог лишь догадаться о ее существовании: так по неуловимому движению воздуха, проскальзывающему в вещах выражению смутного беспокойства и некоей разлитой вокруг тревоге догадываются, что кто-то стоит за спиной или прячется за портьерой. Вот так же и мое узнавание отца, которого я до этого никогда не видел, выдавало мою готовность к тайне, обещавшей раскрыться лишь в будущем.
Хотя, быть может, никакой тайны и нет, а есть лишь одно не совсем обычное, но при этом и вполне заурядное (для тех лет) обстоятельство, заключающееся в том, что я тоже побывал в лагере. Да, тоже, знаете ли, поскольку мое появление на свет было предопределено на том самом свидании — в углу избы за ситцевой занавеской. Предопределено в том смысле, что там-то мои родители меня и предуготовили к рождению, воззвали к будущей жизни, облекли мою душу в некую завязь плоти. Иными словами, зачали меня, чтобы ровно через восемь с половиной месяцев (я родился слегка недоношенным) флегматичная акушерка в клеенчатом фартуке приняла мое красное тельце из растерзанного лона матери, взвесила на весах, укутала в байковую пеленку и привязала к запястью бирку.
Да, мучившиеся со мной врачи, убедившись в том, что я, такой трудный, щипцовый, все-таки родился, с облегчением вздохнули, стянули с рук перчатки, сняли маски и сдали меня на откуп акушерке. А уж та приняла, взвесила, укутала и привязала бирку. Мне кажется, что этот момент я запомнил и именно с него начались мои экзистенциальные переживания. Каким-то непостижимым образом моя память сохранила не столько предметы и обстановку родильного покоя — разложенные на клеенке медицинские инструменты, спиртовку, шкафы, забеленные окна сколько первое чувство от соприкосновения с ними. И я до сих пор испытываю странное неудобство от холодных и жестких рук акушерки, прижимающей меня к фартуку, от натирающего мне щеку завернувшегося уголка пеленки и покалывающего ворсинками шнурка с биркой, на которой обозначены фамилия и имя матери. Главное же, меня преследует необъяснимая грусть оттого, что из какой-то блаженной, теплой, обволакивающей темноты меня извлекли на враждебный и неуютный свет. Извлекли безжалостно, грубо, бесцеремонно, хотя я этого не хотел и сопротивлялся, но они все равно извлекли. И вот я, испуганный и оскорбленный тем, что со мной случилось, страдальчески сморщился и заплакал, навсегда прощаясь с покинувшим меня безмятежным блаженством.
Неуютный желтый свет электрической лампы, висевшей под потолком, проникал в меня отовсюду, слепил мне глаза, опалял ресницы, покалывал мелкими иглами щеки. И я понимал, что от него не спрятаться, не заслониться ладонью и теперь это будет всегда — электрический свет, проникавший сквозь меня, и я, беспомощный и жалкий, барахтающийся в руках акушерки. И если флегматичная акушерка в клеенчатом фартуке похитила меня из рая, то этот свет заронил в меня экзистенциальное сознание того, что я уже не пребываю в вечном блаженстве, а живу, постигая тем самым, опробывая, осваивая болезненную твердость, выпуклость и шероховатость мира.
- Принцесса из собачьей будки - Елизавета Ланская - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Космос, нервная система и шмат сала - Василий Шукшин - Современная проза
- Message: Чусовая - Алексей Иванов - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Сад, где ветвятся дорожки - Хорхе Борхес - Современная проза
- Зеркало идей - Мишель Турнье - Современная проза
- Одержимый - Майкл Фрейн - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Блеск и нищета русской литературы: Филологическая проза - Сергей Довлатов - Современная проза