Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Варшаве нас встретило солнечное, ветреное, сухое и холодное утро. Была уже половина февраля.
Краковская гостиница на Белянской (еврейский квартал) оказалась не особенно лучшим притоном, нежели корчма Янкеля в Жлобине, где мы ждали переезда границы. Нас и туда долго не хотели пускать. Наконец благодаря еврею, фактору Любимовой, дали комнату для двух, обещая (уклончиво) дать к вечеру другую. Пока же мы поместились в этой все четверо, в одной (как у Янкеля). К счастью, был день.
Д. С. с Володей поехали в Центро-Союз, где, как Д. С. известили в Вильно, были получены деньги от шведского издателя Бонье (он еще в Минске, узнав, что Мережковский в пределах досягаемости, телеграфировал ему, с просьбой прислать текст новой своей работы и обещая спасительный аванс).
Мы с Д. Ф. вышли просто на улицы Варшавы. Снегу не было и помина. Чисто, сухо, довольно холодно. Незнакомая Варшава казалась чужим и неприятным Парижем.
Выйдя на Краковское предместье (главная улица), решили поискать Любимову. Она оказалась тут же, против почты с глобусом наверху.
Ее квартира возбудила во мне зависть. Но какую-то равнодушную. Давно уж стало как-то все равно все внешнее.
Сама Любимова оказалась не той сестрой Туган-Барановского, которую мы знали ближе, – второй. Полная, довольно красивая, представительная, и, по всем видимостям, очень «деловая»: она и в Комитете, она и в Кресте, она и с американцами, она и с евреями, она – везде. Приглашала нас к себе – знакомить со «всеми».
Сразу почувствовалось, что тут разные сложности и не без чепухи.
К вечеру мы еще были в той же несчастной комнате – вчетвером. Пришел Юзик Чапский, милая, нелепая дылда, – солдат. После своей эскапады в Петербург он вернулся в собственный полк, но не офицером, а пока – солдатом. Он ребенок-мечтатель, но очень глубокий, кажется. Типичный поляк, с лучшими их чертами. Влюблен в Пилсудского.
Поздно вечером Диме и Володе дали маленький номер в конце холодного и вонючего коридора. Мы с Д. С. остались в этом, первом номере (42), выходящем на лестницу.
В нем, в комнате с двумя кроватями у двери, с грязным умывальником и единственным столом, с окнами на шумную еврейскую улицу со скрежещущим трамваем, с криками евреев за тонкой стеной в коридоре, где как раз висел телефон, мы прожили с Д. С. больше двух месяцев. Здесь же мы готовились к нашим лекциям, здесь писали и книгу (поочередно, так как стол один), здесь принимали и толпу разнообразного народа – русских, поляков, интервьюеров, послов, людей всех направлений и всех положений.
Кофе утром варила я, Володя приносил нам хлеб и молоко из нижней еврейской цукерни «Студни», где они с Д. Ф. по утрам сидели. В 3 часа бледный наглый кельнер приносил нам обед (Д. Ф. обедал где-нибудь в городе), а вечером тот же Володя опять из «Студней» – яйца. Когда за стеной утихал наконец телефон, ночью, мыши поедали, с гвалтом, крошки и пытались откупоривать банку с запасным конденсированным молоком.
После обеда Д. С. уходил хоть немного отдыхать в номере 35 (Д.Ф. и Володи), а мы оставались втроем у нас. Это принужденное сиденье без дела и возможности одиночества вспоминается особенно тяжело.
Бесполезно описывать подробно эти месяцы. Важно наметить общую черту и поставить главные вехи наших этапов.
Были, собственно, две линии: русская и польская. В «Русском комитете» – русский агент Кутепов (не генерал), ставленник и представитель несуществующего русского правительства – в Париже, Сазонова, ненавистного всем без изъятия, и находившегося накануне исчезновенья. Этот Комитет тоже находился в стадии кризиса. Искрицкий уходил, делами заведовал какой-то Соловьев, сладкая и малоизвестная личность.
Вскоре после нашего приезда всех нас в комитет пригласили на торжественное заседанье. Мы там без стесненья гнули свою линию, среди невинной, но раздражающей чепухи Семенова и еще кого-то вроде. К удивлению, весь комитет, под председательством Соловьева, присоединился к нам. А старик, генерал Симанский, проявил даже некий пыл.
Мы, однако, старались главным образом выяснить, на какой позиции стоял приезжавший сюда Савинков с Чайковским. Соловьев сказал, указывая на Д. С. и на меня:
– Вот на этом месте сидел Чайковский, на этом Савинков. И говорили они совершенно противоположное тому, что говорите вы.
– Как? – закричал Д. С. – Совершенно противоположное? Значит, комитет был с ними не согласен?
Но комитет, оказывается, был согласен и с ними, как с нами, хотя мы и говорим «противоположное». Не угодно ли понять?
С нашими лекциями мы не торопились. Хотелось сначала присмотреться, уяснить себе расположение шашек.
Отношение к русским, – не к нам лично, а вообще, – было, действительно, неважное. Это, впрочем, естественно. Не говоря о прошлом, и здешние русские сами были неважные. Да и вели себя из рук вон плохо. О Кутепове, оригинальном «представителе», я уж говорила. Польское правительство смотрело на него крайне недоброжелательно, едва его терпело. Он ровно ничего не делал, да был и бессилен.
Имя Дмитрия Сергеевича, кроме всяких интервьюеров, корреспондентов и т. д., скоро привлекло к нам польскую аристократию, всяких контов и контесс, – а также послов и посланниц. Помогали и обрусевшие поляки (сделавшиеся теперь самыми польскими поляками). Милейшее дитя, москвич Оссовецкий (притом ясновидящий) enfant terrible и знающий всю Варшаву, – очень был хорош. Надо сказать, что почин «Русско-польского общества» принадлежит ему.
Положенье было такое, что граф Тышкевич, например, в первые свиданья с нами, не говорил иначе, как по-французски. И Д. С. долго обсуждал с ним, не читать ли ему свою лекцию о Мицкевиче на французском языке. Этот же Тышкевич, председатель Русско-польского общества, со смехом вспоминал последнее время сомнения Д. С. Говорит по-русски, как русский.
Лекция и была прочитана по-русски. Имела громадный успех. Присутствовал весь цвет польского общества, с контессами и – с военными кругами (лекции и Д. С., и наши общие были на «Корове», в белой зале Гигиенического общества).
Отмечаю, что в Польше нет единства. Аристократические круги, естественно, более правые. Очень сильна партия низов, так называемая П. П. С. Она не правительственная, но полуправительственная, ибо из ее истоков – Пилсудский. Казалось, однако, что умный молчальник стал от нее уже освобождаться, опираясь на военные круги, на армию, где имел громадное личное обаяние.
Влюбленный в него (издали) Юзик Чапский старался соединить нас с его кругами. Привел к нам Струка, очень приятного, тихого, – но, кажется, хитрого, – польского писателя, друга Пилсудского. Но из двухчасовой беседы с ним нельзя был вынести ничего определенного.
В Польше ощущенье ненадежности, нестроения, разорения. И все-таки есть известная степень устойчивости: надо вспомнить, что перенесла она во время войны, как недавно существует, – да еще в соседстве с большевиками. А они на пропаганду не скупятся.
Но Д. С. сказал, после одной беседы с очень умным поляком, что Польша может погибнуть, если не победит свою вековую ненависть ко всякой России, без разбора, и будет послушным орудием в руках западных держав, которые ее создали, правда, но довольно как-то глупо, и не в ее же интересах! И мало ли что могут они ей приказать! Но поляки не дальновидны.
А что нас касается – близость большевиков физически нами ощущалась. Например, непрерывные, иногда совсем неожиданные, забастовки. Раз мы вышли, чтобы идти к Лесневскому (русский поляк, женатый на русской, милый, но неврастеник), была электрическая забастовка, и темная, кишащая темным народом улица производила такое «напоминающее» впечатление, что Д. Ф. внезапно повернул назад: «Не могу!» И вернулся бы, если б не уговоры Чапского, да и я чуть не насильно повлекла его вперед.
Когда мы возвращались – огни уже пылали. И странно был освещен внутри – пустой, бескрестный Собор на площади: забыли погасить, и он, запертый, сам зажегся, когда кончилась забастовка.
Хотя ни у кого из нас не было «своего угла» и мы по настоящему редко «виделись», – я не могу сказать, что в это время мы трое не были вместе. Д. Ф. не ходил с нами к послам и контессам, больше был с русскими, но польско-большевистская линия у нас была общая, и какие-нибудь свиданья более важные происходили в присутствии всех троих.
Бывали мы у профессора Ашкинази, еврея – ассимилятора, близкого к правительственным кругам. Надо учитывать силу польского антисемитизма, Ашкинази же и в аристократии – и в народе. Левое правительство, близкое к П. П. С. – (а в этой соц. партии немало перлов и диамантов, газета же их «Robotnik» то и дело впадает в большевизм), правительство это – единая защита евреев.
У Ашкинази мы видели и директоров театра – и министра Патека, и писателей – и генералов. Сам Ашкинази – его не разберешь, хитрый, должно быть, – защищал нашу позицию как будто. Яростно против мира Польши с большевиками.
- Том 17. Записные книжки. Дневники - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- На даче - Фазиль Искандер - Русская классическая проза
- Около барина - Василий Брусянин - Русская классическая проза
- Я проснулась в Риме - Елена Николаевна Ронина - Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд - Русская классическая проза
- Волшебник - Владимир Набоков - Русская классическая проза
- Неоконченная повесть - Алексей Николаевич Апухтин - Разное / Русская классическая проза
- Поезд в небо - Мария Можина - Русская классическая проза
- Мой «Фейсбук» - Валерий Владимирович Зеленогорский - Русская классическая проза