Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была замужем; у нее уже трое детей, оставшихся под присмотром сестры, так как сама она нашла себе место кормилицы, очень хорошее место у одной французской дамы из Марселя.
Он искал работы. Ему сказали, что он может найти ее тоже в Марселе, потому что там теперь много строили.
Затем они замолчали.
Изливаясь, как дождь на крыши вагонов, зной становился невыносимым. Облако пыли неслось за поездом и проникало внутрь; аромат апельсинных деревьев и роз становился все сильнее и как будто сгущался и тяжелел.
Оба пассажира снова заснули.
Они открыли глаза почти в одно и то же время. Солнце опускалось к морю, озаряя потоками света его голубую поверхность. Воздух посвежел и казался более легким.
Кормилица задыхалась; корсаж ее был расстегнут, щеки увяли, глаза потускнели; подавленным голосом она проговорила:
– Я не давала груди со вчерашнего дня; мне так дурно, словно я сейчас упаду без памяти.
Он не отвечал, не зная, что сказать. Она продолжала:
– Когда так много молока, как у меня, надо давать грудь три раза в день, иначе чувствуешь себя плохо. Словно какая-то тяжесть давит на сердце, такая тяжесть, что трудно дышать и все члены ломит. Столько молока – это несчастье.
Он произнес:
– Да, это – несчастье. Это должно вас беспокоить.
Подавленная и ослабевшая, она в самом деле казалась совершенно больной. Она пробормотала:
– Стоит нажать немного, и молоко брызнет, как из фонтана. Это прямо любопытно видеть. Никто бы не поверил. В Казале все соседи приходили глазеть на меня.
Он сказал:
– Ну! В самом деле?
– Да, в самом деле. Я бы вам показала, но это нисколько мне не поможет. Таким манером много не сцедишь.
И она умолкла.
Поезд задержался на какой-то станции. Возле решетки стояла женщина с плачущим ребенком на руках. Женщина была худа и одета в лохмотья.
Кормилица смотрела на нее. Голосом, полным сострадания, она произнесла:
– Вот нужду ее я могла бы облегчить. А малютка облегчил бы меня. Знаете, небогата ведь я, если бросила дом, всех родных и моего дорогого крошку, чтобы поступить на место; но я охотно отдала бы сейчас пять франков, чтобы заполучить этого ребенка на десять минут и дать ему грудь. Это успокоило бы и его и меня. Мне кажется, я бы воскресла.
Она опять замолчала. Затем несколько раз провела пылающей рукой по лбу, с которого струился пот, и простонала:
– Не могу больше терпеть. Кажется, сейчас умру.
И бессознательным движением она совершенно распахнула платье.
Правая грудь, большая, вздутая, с коричневым соском, выступила наружу. Бедная женщина стонала:
– Ах, боже мой! Ах, боже мой! Что мне делать?
Поезд снова тронулся и продолжал свой путь среди цветов, испускавших теперь, как всегда в теплые вечера, одуряющий аромат. Иногда в окно было видно рыбачью лодку, словно уснувшую на поверхности синего моря под неподвижным белым парусом; ее отражение в воде казалось другой лодкой, опрокинутой вверх дном.
Молодой человек смущенно пролепетал:
– Но… сударыня… я мог бы вас… вас облегчить.
Она ответила изнемогающим голосом:
– Да, пожалуйста. Вы мне окажете большую услугу. Я не могу больше выдержать, не могу.
Он встал перед ней на колени, а она наклонилась над ним и привычным движением кормилицы поднесла к его рту темный сосок груди. При движении, которое она сделала, взяв обеими руками грудь, чтобы протянуть ее этому человеку, капля молока показалась на соске. Он живо выпил ее, поймав губами тяжелую грудь, словно какой-то плод. И стал сосать жадно и равномерно.
Он обхватил обеими руками талию женщины, сжимая ее, чтобы приблизить к себе, и пил медленными глотками, по-ребячьи двигая шеей.
Наконец она сказала:
– Для этой достаточно, берите теперь другую.
И он послушно взял другую.
Она положила обе руки ему на спину и теперь дышала свободно, с облегчением, наслаждаясь ароматом цветов и веянием ветерка, проникавшим в вагон благодаря движению поезда.
Она сказала:
– Здесь очень хорошо пахнет.
Он не ответил, продолжая пить из этого живого источника, закрыв глаза, словно для того, чтобы лучше распробовать вкус.
Но она тихонько отстранила его.
– Теперь довольно. Я чувствую себя лучше. Это вернуло меня к жизни.
Он поднялся, отирая рукою рот.
Засовывая снова в платье две живые фляги, вздувавшие ей корсаж, она сказала:
– Вы мне оказали громадную услугу. Я очень вам благодарна, сударь.
Он ответил с признательностью в голосе:
– Это я должен вас благодарить, сударыня: вот уже два дня, как я ничего не ел.
Исповедь
Весь Везье ле Ретель принимал участие в траурной процессии и погребении г-на Бадон-Лерменсе, а слова, которыми представитель префектуры закончил свою речь, сохранились в памяти у всех:
– Одним честным человеком стало меньше!
Да, он был честным, порядочным человеком во всех известных событиях своей жизни, был образцом порядочности в своих речах и поступках, в осанке, в походке, даже в манере подстригать бороду и в фасоне шляп. Слова его всегда несли людям поучение, его милостыня нищему всегда сопровождалась советом, он всегда протягивал руку таким жестом, как будто давал благословение.
Он оставил двоих детей: сына и дочь; сын был генеральный советник, а дочь, выйдя замуж за нотариуса Пуарель де ля Вульт, занимала в Везье видное положение.
Они не могли утешиться после смерти отца, так как оба искренне его любили.
Тотчас после похорон сын, дочь и зять вернулись в дом покойного и, запершись втроем, распечатали завещание, которое они должны были вскрыть без свидетелей и лишь после того, как гроб будет опущен в землю. Воля усопшего была указана в особой приписке на конверте.
В качестве нотариуса, привычного к такого рода операциям, Пуарель де ля Вульт разорвал конверт и, поправив на носу очки, начал читать своим монотонным голосом, точно созданным для чтения документов:
«Дети мои, дорогие мои дети! Я не мог бы спать спокойно вечным сном, если бы, сойдя в могилу, не исповедался вам в преступлении, всю жизнь терзавшем мою совесть. Да, я совершил преступление, ужасное, отвратительное преступление.
Мне тогда было двадцать шесть лет, я впервые выступал на поприще адвоката в Париже и жил той жизнью, какой живут все молодые люди, которые, приехав из провинции, оседают в столице, где у них нет ни знакомых, ни друзей, ни родных.
Я взял себе любовницу. Многие приходят в негодование от одного этого слова «любовница», но ведь бывают такие люди, которые не могут жить одни. Я принадлежу к их числу. Одиночество переполняет меня страшной тоской, одиночество в квартире, у камина, вечером. Мне кажется тогда, что я один на свете, чудовищно одинок, но окружен какими-то неопределенными опасностями, чем-то неведомым, но ужасным; мой сосед за стеною, сосед, которого я не знаю, как будто находится так же далеко от меня, как далеки звезды, которые я вижу из окна. Мною овладевает лихорадка, лихорадка нетерпения и страха; самое безмолвие стен пугает меня. Так глубоко и так печально это безмолвие комнаты, в которой живешь один. Это не просто безмолвие, окружающее тело, но безмолвие, окружающее душу, и при каждом потрескивании мебели вздрагиваешь всем существом, потому что в этом мрачном жилище не ждешь никакого звука.
Раздраженный, напуганный этой молчаливой неподвижностью, я столько раз начинал говорить, произносить слова, без связи, без смысла, только для того, чтобы произвести шум! Но тогда самый мой голос казался мне таким странным, что я страшился и его. Говорить одному в пустом доме! Что может быть ужаснее? Голос кажется чужим, незнакомым, звучит неизвестно зачем, ни к кому не обращаясь, в пустом пространстве, где ничье ухо не внемлет ему, потому что слова, которые выйдут из твоих уст, тебе самому известны раньше, чем они вторгнутся в одиночество твоей комнаты. Мрачно раздаются они среди глубокого молчания и кажутся лишь отзвуком, странным эхом слов, тихо произнесенных мыслью.
Я взял себе в любовницы молодую девушку, одну из тех девушек, которые живут в Париже на свой заработок, такой скудный, что не могут прокормиться. Она была кроткая, добрая, простая; родители ее жили в Пуасси. Время от времени она ездила к ним на несколько дней.
Целый год я жил с нею довольно спокойно, твердо решив покинуть ее, как только встречу молодую девицу, которая мне понравится настолько, что я на ней женюсь. А своей подруге я намеревался оставить небольшую ренту, так как в нашем обществе принято, чтобы любовь женщины оплачивалась деньгами, если женщина бедна, и подарками, если она богата.
Но вот однажды она объявила мне, что беременна. Я был поражен и сразу, в одно мгновение, осознал полное крушение своей жизни. Я увидел ту цепь, которую мне придется влачить до самой смерти, всегда, повсюду, в моей будущей семье и в дни старости; цепь – женщину, связанную с моей жизнью ребенком, цепь – ребенка, которого придется воспитывать, беречь, опекать, все время скрываясь от него и скрывая его от света. Эта весть привела мой ум в полное замешательство, и я почувствовал, что в моем сердце, в глубине души моей скрыто преступное желание, желание смутное, но готовое обнаружиться, подобно человеку, который притаился за занавесью и ждет лишь знака, чтобы показаться! Что если бы произошел какой-нибудь несчастный случай? Сколько таких маленьких существ погибает, еще не родившись!
- Сестра Грибуйля - Софья Сегюр - Литература 19 века
- Шарль Демайи - Жюль Гонкур - Литература 19 века
- Стихотворения - Николай Берг - Литература 19 века
- Без талисмана - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Дума русского во второй половине 1856 года - Петр Валуев - Литература 19 века
- Ведьма - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Тайна Оли - Иероним Ясинский - Литература 19 века
- Победители - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века
- Русский человек на rendez-vous (статья) - Николай Чернышевский - Литература 19 века
- Простая жизнь - Зинаида Гиппиус - Литература 19 века