Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни больно, но придется же когда-нибудь сознаться, что вопросы жизни решаются не строгостью, а уменьем и знанием, не единоличною прихотью, а обсуждением. Не то больно, что сознание такого рода неизбежно, а то, что мы до сих пор не можем отнестись к этой неизбежности без болезненного, почти враждебного чувства. В сущности, какие особенные радости принесла нам эта хваленая строгость, этот пресловутый кантонистский энциклопедизм, не развязывавший, но рассекавший всевозможные узлы? Если мы вникнем в этот вопрос, то убедимся, что даже те из нас, которым действительно этот порядок вещей давал кой-какую поддержку, могли принимать ее с спокойным духом только до тех пор, покуда они сами находились в состоянии бессознательности…
Можно бы привести здесь множество примеров бессилия этого прискорбного энциклопедизма, можно бы доказать фактически, что он до сих пор только бесплодно волновал общественное мнение, а ни одного вопроса ни в какую сторону никогда не разрешил. Но для того, чтобы убедиться в этом, не требуется даже доказательств; достаточно дать волю самим поборникам энциклопедизма: каждый из них в какие-нибудь четверть часа времени наскажет по этому предмету такую кучу самых вопиющих невозможностей, что вам останется только на досуге разрешить вопрос: каким же образом эти люди ухитряются жить?
Письмо двенадцатое
Одна из самых ярких особенностей наших захолустных городков заключается в том, что там почти совсем нельзя встретить постороннего, наезжего люда. Все, что̀ ни видится на улицах, на площадях, в присутственных местах, в лавках — все это тутошное, живущее здесь только потому, что постепенно нагуляло себе как бы естественные кандалы. Постороннему здесь нечего делать, а потому незачем и приезжать. Это до такой степени верно, что нет ни одного провинциала, который не сознавал бы этой истины и не взглянул бы удивленными глазами на приезжего, не спешащего сломя голову вон. Провинциальный город никогда ни для кого не служил целью, а только стоял на пути, на том бесконечном, постылом пути, который так, кажется, и перелетел бы, если б были крылья. Заспанный путешественник, зевая, вылезал из тарантаса, потягиваясь, напивался на станции своего собственного чая, закусывал собственною провизией, проглатывал рюмку собственной водки и мчался дальше куда-то в свое место. Даже на собор не засматривался, потому что всякий собор, так сказать, от рождения стереотипом напечатлен в сердце каждого русского проезжего человека. Впереди у него есть свое место, с своим неудобным для обитания домом, с своею несъедобною провизией, со своими тараканами, клопами и прочею нечистью. Зачем же ему заглядываться на чужую нечисть?
Местный обыватель понимал эти соображения и никогда не претендовал на проезжего человека за то, что он ни о чем не расспрашивает, ни на что̀ не глядит. Не о чем спрашивать, не на что глядеть; все, что̀ увидишь или узнаешь здесь, — все это увидишь или узнаешь там, в своем месте. Даже путешественник-специалист, командированный от какого-нибудь ведомства, а пожалуй, и от двух* (у нас путешествие без командировки немыслимо), и тот лишь для проформы останавливался на несколько часов на почтовой станции и для проформы же записывал в свой ученый дневник: «Был в городе Навозном и имел совещание с хлебными торговцами, причем оказалось, что хлеба за границу и на внутренние рынки отправляется множество (NB: цифру проставить дома, по возвращении в Петербург); на станции видел собственными глазами, что ямщики едят не только хлеб без примеси лебеды, но и ватрушки, имевшие очень вкусный вид (NB: по этому поводу пустить нечто пикантное против наших охранителей и прогрессистов, утверждающих, что благосостояние народа находится в упадке*); сверх того видел (NB: сам не видел, но написать, что видел) — в соборе хранится пуговица от мундира великого князя Святослава Игоревича, потерянная во время битвы с Цимисхием. Пуговица медная, светлая, как бы снятая с новейшей ливреи»*, и т. д.
Записавши это, путешественник (с ученою целью) скакал дальше, в город Ненасыть, за такою же надобностью, а по возвращении в Петербург выпускал книжицу, с громким названием: «Исследование о хлебной торговле в России»*, за которую получал премию или две, смотря по тому, от одного или двух ведомств был командирован.
Таково было еще в недавнее время положение наших провинциальных городков относительно привлечения пришлого населения; в будущем оно едва ли обещает сделаться более разнообразным. С развитием железных дорог все заспанные люди, которые, до настоящего времени, хоть лошадей переменяли на станциях, конечно, устремятся в свое место путем более кратким и удобным. И сделаются эти городки еще более пустынными, и побегут из них тутошные люди, которые до сих пор кое-как кормились около проезжего человека, сбывая ему на две копейки веревок да на копейку дёгтя и по временам вытаскивая из невылазной пучины его загрязнувший тарантас.
Что̀-то будет! какие-то изменения принесут за собою эти новые пути, новые экономические условия, свободный труд, попытки самоуправления и проч. и проч. Возьмется ли провинциал за живое дело, дойдет ли до сознания своего положения или, по прежним примерам, скрестит руки и будет отводить душу в изобретении метких, но совершенно праздных эпитетов, которыми он крестит собственную вялость и непригодность?
Но судьба не всегда бывает благосклонна к людям и по временам предупредительно водворяет их именно в том месте, куда незачем приезжать. По большей части это случается как-то вдруг. Человек наслаждается жизнью где-нибудь в Разъезжей или Кабинетской улице, строит планы, поднимает завесу будущего* и вдруг непосредственно из Разъезжей улицы не только мыслью, но и телом переносится в уездный город Ненасыть.
Я согласен, что это превращение не вполне обыденно и что его следует отнести к числу волшебных, но так как в сей юдоли плача покуда еще очень нелегко определить, где кончается волшебство и где начинается действительность, то люди компетентные утверждают, что подобного рода превращения не только возможны, но даже не вызывают особенных удивлений.
Как бы то ни было, но представить себе человека, сваливающегося откуда-то издалека и независимо от собственной воли водворяющегося в среде обывателей одного из так называемых «мирных уголков», — очень нетрудно. Гораздо труднее проследить самый процесс водворения, ибо оно совершается не механически только, но и со всеми нравственными последствиями: с укрощением, стушевкою и акклиматизированием. Сталкиваются два элемента, ничего до сих пор друг о друге не знавшие: пустынник Разъезжей улицы приходит в соприкосновение с пустынником города Ненасытя. Встречаются и на первый раз могут с ясностью представить себе только одно: что им приходится жить вместе. Очевидно, однако ж, что это первое впечатление слишком недостаточно, чтобы можно было остановиться на нем. Очевидно, что со временем оно осложнится и для той и для другой стороны, что наступит минута, когда и акклиматизируемый человек и абориген должны будут подойти друг к другу и постановить условия взаимного сожительства. Какие будут эти условия?
В разрешении этого вопроса заключается возможность дальнейшего существования этих подневольных людей, из которых одни связаны тем, что они от рождения тутошные, а другие — тем, что им предстоит, не будучи тутошными, во что̀ бы ни стало сделаться таковыми.
Что касается до человека, подлежащего акклиматизации, то он должен испытывать не столько чувство враждебности, сколько чувство недоумения. Для враждебного чувства еще нет непосредственного объекта, но для недоумения есть поводы очень действительные. По крайней мере, в первую минуту по выброшении на берег иначе не может быть. Акклиматизируемый еще не умеет объяснить себе, что̀ именно находится у него перед глазами: необитаемый ли остров или что-нибудь другое. Что это не необитаемый остров — в этом его убеждает, во-первых, мелькание субъектов, носящих, подобно ему, человеческий образ, во-вторых — ощущение близости исправника. Но что тут есть нечто, имеющее и все свойства необитаемого острова, — это доказывается полнейшим отсутствием удобств жизни, то есть именно того, что̀ всегда и везде помимо всех других признаков возвещает о присутствии творческой деятельности человека. Жилища не дают действительного успокоения, пища не дает действительной питательности; кругом слышатся какие-то непривычные речи; нет книги, нет ничего, что обеспечивало бы возможность дальнейшего развития; везде видится нагота и неприкрытость. Рай Разъезжей улицы — потерянный рай!* — так и мечется в глаза. Правда, он был изгнан из этого рая, что не совсем-таки свидетельствует в пользу его безопасности и безмятежия; но здесь… здесь ведь он еще менее прикрыт в этом смысле. Здесь его вверх тормашками поставят, и никто ничего не узнает, не увидит, не услышит! Вот он идет, он, то есть всякий, который имеет возможность налечь всем корпусом на судьбу подневольного человечества, — что̀-то у него в голове? какая-то затея строится у него относительно его, бедного, свалившегося с неба странника? Какой у него характер? какие привычки? Говорят, он человек не злой, но, может быть, он своенравен; может быть, у него есть в голове какой-нибудь гвоздь… Тысяча мелочных, но мучительных и никогда прежде не являвшихся вопросов восстают неизвестно откуда, осаждают голову и — увы! — растлевают сердце… А ведь это только первый приступ; это только материальные условия предстоящей жизни; это вопрос о норе, пище и возможности поддержать тело; что̀ же придется загадывать дальше, когда пойдет речь об условиях жизни умственной?
- Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том четвертый. [Произведения] - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- В больнице для умалишенных - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза