Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, начало всех наших зол приписывается не кому другому, а именно специалистам, то есть людям, знающим и умеющим что̀-нибудь делать. С экономической точки зрения, всякий специалист — непременно вор; с точки зрения нравственно-политической — непременно революционер. И что̀ всего опаснее: ни под каким видом нельзя его уличить.
— Уж кружил он меня, кружил — до сих пор опомниться не могу!
Вот единственный критериум, с которым провинциал относится ко всякому знанию. Он чувствует, что жизнь его расклеивается, и относит это не к тому, что он ни к чему приступиться не может, ничем сам себе помочь не в силах, а к тому, что явились люди, которые как-то так таинственно орудуют, что он вынужден только хлопать глазами да вынимать из кармана деньги. Положение действительно унизительное, но какое же имеется основание ставить его на счет знанию, а не невежеству?
Мы, провинциалы, живо помним то время, когда в среде нашей сложилась знаменитая пословица: «тяп да ляп — и корабль»*. Всякий тогда приходил и объявлял себя способным повелевать стихиями. Пехотинцы ходили по морю, яко по суху; кавалеристы строили фортеции и ретраншементы*, а гарнизонные офицеры в свободное от постройки рекрутских полушубков время выдумывали порох. И казалось тогда, что все кипело. Курьеры скакали, нарочные летали, предписания опережали ветер. Поистине это была какая-то фантасмагория исполнительности, о которой без слез вспомнить нельзя. Человек неученый, рыбак, пастух* — все это принимало на себя обязательство уловлять людей, и уловляло. Это были какие-то апостольские времена, когда казалось, что из всех существующих специальностей специальность уловления людей есть самая легчайшая. Но гораздо труднее оказывалось уловлять вещи, как, например, достигнуть того, чтобы флоты не гнили, когда они ремонтируются одною исполнительностью, чтобы ружья стреляли, когда у них должность курка исполняет исполнительность, чтобы фортеции не обрушивались, когда в основание их положена только исполнительность.
Но нам, провинциалам, ничего об этом известно не было, ибо мы и в этом случае, как и всегда, исправляли должность пятого колеса в колеснице. Наше самолюбие было польщено просто тем, что мимо нас мчатся курьеры, скачут верховые и всё что̀-то везут, что̀-то экстренное, не терпящее ни рассуждений, ни отлагательства.
— Что̀, любезный, флоты сооружать поспешаешь? — спрашивали мы курьера, наскоро перехватывавшего на станции.
— Точно так, ваше благородие! — отвечал курьер, проглатывая кусок с такою поспешностью, как будто это был не кусок чего-то съедобного, а раскаленный уголь.
— Поспешай, мой друг, поспешай!
И мы были довольны. Пускай наш порох оказывался таким, что лучше было бы палить без пороху, — все-таки мы видели, что люди не сидят праздно, не задумываются, а прямо берут, что попало под руку, и складывают в одну кучу.
Теперь эта судорожная деятельность уже достаточно выяснилась и зарекомендовала себя; тем не менее воззрения, которым она дала начало, слишком живучи, чтобы скоро уступить не только влиянию времени, но даже подтверждениям опыта. Во-первых, для толпы всегда очень выгодно признавать себя во всех отношениях компетентною; во-вторых, она видит, что в глазах ее во множестве совершаются глупые дела, и мало-помалу убеждается, что глупость есть нормальный уровень всех вообще дел. Какая надобность привлекать к их совершению каких-то избранных людей? Ибо что̀ такое, в самом деле, эти так называемые избранные люди? — это те самые, которые способны только усложнить и затруднить дело, а не разрешить его. Разрешить дело, то есть устроить натиск и генеральную пальбу, может в надлежащем виде только вот этот молодец, который в сию минуту идет по улице и ковыряет в носу. Позовите его, и вы не успеете оглянуться, как он — трах! — и повернул, и вывернул, и перевернул!
— И советов, батюшка, ни у кого не спросит, а просто придет, взглядом окинет, — и разрешит.
С точки зрения воспоминаний прошлого, эти речи не лишены известной доли основательности. Мы еще так недавно выдержали крепостное право, а сущность его, конечно, в том и состояла, чтоб упростить формы и отношения до самых крайних пределов. Когда в человеке усматривается лишь материал, который можно, по усмотрению, и скорчить и вытянуть, тогда, разумеется, не может быть повода задумываться над тем, что̀ следует предпринять, дабы успешнее уловлять людей. Все люди от рождения уже находятся в западне и даже не бьются в ней, а только стараются как-нибудь половчей примоститься, чтоб не очень сильно чувствовались вывихи, переломы и оглушения. Арена действия настолько суживается, что сечение представляется совершенно достаточным средством для урегулирования общественных потребностей и стремлений. Хочу, чтоб на этом месте был город, — и бысть;* хочу, чтоб была вавилонская башня, — и будет.
Вопрос в том: возможно ли продолжение подобных воззрений с упразднением крепостного права, то есть с наступлением такого порядка вещей, при котором самый взгляд на человека радикально изменяется?
Что это дело возможное — нас убеждает в том действительность. Мне скажут, может быть, что всякие ссылки на крепостное право в настоящую минуту совершенно запоздали, ибо даже самый заскорузлый провинциал — и тот махнул на него рукой; но возражение это может быть принято только с оговоркою. Мы действительно примирились с идеей, что крепостное право не существует; но спросите любого, в чем заключается это примирение, и вы, наверное, не добьетесь ответа сколько-нибудь ясного. Что внешняя сторона совершившегося акта вполне нами признана — это несомненно; что мы до известной степени сознали, что руки у нас против прежнего стали гораздо короче — этого тоже отрицать нельзя. Но что̀ ж из того, если мы нашими укороченными руками желаем махать точно так же, как бы они были не укорочены?
В том-то и дело, что, кажется, только на внешности и прервались наши сознательные отношения к этому делу и что ни одного из последствий, которыми оно так богато, мы не провидели, а потому и признать добровольно не можем. Наши отношения к жизни остаются столь же запутанными, как и прежде; если одна часть их и похерена (едва ли, впрочем, не механически только), то все остальное продолжает держаться и воспитывать представления самые противоречивые и друг друга побивающие. И когда жизнь целою цепью неудач протестует против невежества как творческой силы, мы нисколько не затрудняемся этим, но думаем, что это не больше как начальственное послабление, которому очень легко пособить. Стоит только припугнуть хорошенько знание и обратиться с усиленной просьбой ко всем невеждам праздношатающимся, — и все нужные распоряжения по части уловления вселенной будут неупустительно приведены в исполнение!
Вот почему между нами и по сие время в таком ходу рассказы о деятелях-кантонистах, которые в былое время оказывались и исправными статистиками, и исполнительными экономистами и даже являлись небезыскусными по части философии и астрономии. Если исправники до сих пор были созидателями и руководителями нашей жизни, то почему же и впредь им в сих должностях не состоять? Какие такие новые прихоти появились, чтоб изменять этот порядок? Мужики, что̀ ли, нос начали задирать? Так на этот предмет имеются у исправников такие полномочия, при посредстве которых всякий задирайка очень скоро поймет, что уши выше лба и по упразднении крепостного права расти не могут!
Со всем этим не согласиться нельзя, ибо у исправников имеется уполномочий очень достаточно. Но есть ли надобность в этих полномочиях? Но приводят ли они к каким-нибудь существенным результатам? — вот в чем вопрос, вот что̀ следует разрешить прежде, чем принимать угрожающие тоны и зря кидаться вперед с кулаками, полными полномочий.
Никто не спорит, что не только в прошлом, более или менее отдаленном, но даже и в сию минуту мир полон кантонистами-статистиками и кантонистами-астрономами. Спор идет лишь о том, в какой мере они полезны, и кажется, что он ни в каком случае не может кончиться в пользу кантонистов. Даже приподнявши завесу давно минувшего, мы все-таки убедимся, во-первых, что ни одна составленная кантонистом статистика ни в одном военно-учебном заведении никогда в руководство принята не была, и во-вторых, что все академии, какие когда-либо существовали, всегда отзывались о деятельности кантонистов на поприще наук с чрезвычайною сдержанностью, почти что с холодностью. Каждый гимназист может доказать кантонисту, что он или соврал, или не понял и что, по-настоящему, ему следовало бы надеть на голову колпак с длинными ушами. Что̀ возразит кантонист против такой аргументации? Смолчит ли? — но тогда какой же он будет патентованный статистик и астроном? Бросится ли на своего обличителя и начнет его истязать? — но тогда какая получится в результате статистика?
- Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том четвертый. [Произведения] - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 17. Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- В больнице для умалишенных - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза