Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С раннего детства мне случалось звенеть каблуками по ажурным чугунным мостикам-тротуарам, протянутым на уровне вторых этажей; подглядывать обрывки чужой жизни, трогательно-жалко норовящей отгородить себя оконным слюдяным блеском; ловить черных ящериц на мощенных ракушечником аллеях; бродить меж полуруин, оплетенных диким вьюном; и подслушивать рассказы греющихся на солнце статуеподобных ссохшихся старцев о том, когда и почему запустели окраинные кварталы великого города — молодежь-де не хочет жить по старинке, брезгует копаться в земле и (подумать только!) за морковью да репой бегает в магазины… а раньше, бывало… вот, мол, помню, еще до Победы…
Это были сны. Редкие, томительные какой-то странной пересортицей чувств — именно благодаря таким снам я с юных сопливых лет догадался, что восторг и страх друг дружке кровные братья. Я был чужим в этом снящемся городе, мне там дивились, меня там не принимали, и неприятие это казалось очень правильным, радостным даже… и обидным до слез. Я знал, что туда нельзя, никак нельзя; там было неуютно, опасливо, чуждо… и все равно меня тянуло туда, как нашего дворника, багровоносого дядю Шибздю, тянуло к мутному пшенному шмурдяку.
А однажды странный город из снов облагодетельствовал меня настоящим смертельным ужасом.
Сам черт, наверное, не вспомнит уже, какая такая надобность занесла меня на ту старинную тихую улочку, когда-то давным-давно, чуть ли не при Екатерине еще, выстроенную немецкими колонистами по их тогдашнему немецкому вкусу. Над городом — над моим, доподлинным, родным и знакомым до смертной скуки — нависало яркое летнее предвечерье, было душно и томно: где-то за горизонтом выспевала гроза; а улочка показалась такой уютной, тянущий вдоль нее истомный сквозняк так неожиданно и приятно пах приречной зеленью, что я против желания машинально свернул на выгибающуюся плавным серпом булыжную мостовую. Ни о чем я тогда не думал, не выискивал никакого сходства — просто шагал да шагал себе без цели и смысла по плотному (бумажный листок не втиснешь) мощенью, в глубокой тени диковинно выдвинутых навстречу друг другу вторых этажей, лениво рассматривая ажурные полуприкрытые ставни, старинные фонарные столбы с чугунными подножиями, виноградные плети, раскорячившиеся по обомшелым кирпичным стенам…
Я не заметил, когда это произошло. Скорее всего, именно так, как показалось — вдруг, ни с того ни с сего, влажная прохлада встречного ветерка сменилась чуть приплесневелой промозглой сыростью, в сердце на ничтожную долю мига вонзилась и тут же исчезла ледяная игла, и внезапно поверилось: стоит лишь сделать еще с полдесятка шагов туда, за убегающе-плавный уличный выгиб, и… и…
Никогда в жизни — ни до, ни после — мне не приходилось так бегать. В груди неистовствовал горячий распирающий бубен, ноги оскальзывались на малейшей неровности мостовой (а булыжная мостовая — это одна сплошная неровность), хрипящий рот вместо воздуха захлебывался горьким горячим потом, а я бежал, летел, несся, потешая одиноких прохожих. Так несся, словно за мною черти гнались. „Словно“?
Невинная прогулка оставила по себе дурацкую вздорную память: как будто, смалодушничав, упустил что-то безвозвратное, выпадающее в жизни лишь считанные разы, и в то же время будто бы чудом и в самый последний миг уберегся от несчастья более жуткого и более непоправимого, чем смерть.
Безвозвратное — упущенное и избегнутое — догнало ночью.
Там тоже настала ночь; мои шаги нескромно отдавались в гулком месиве мрака и бесстрастной фонарной желтизны; и все с той же пережитой днем плавностью ускользал впереди неизломчивый украдливый выгиб облепленных растопыренным виноградом уличных стен; и нависали над головой выдвинутые навстречу друг другу вторые этажи, прикрывая смеженные жалюзи козырьками черепичных карнизов… Все было как днем, только теперь булыжная мостовая беззвучно пела великий гимн великого города.
А потом тихонько проскулили дверные петли, и из открывшегося черного проема (а сперва примерещилось, будто бы прямо из стены) вышагнула ОНА.
Она казалась такой одинокой и растерянной — одна среди оправленного камнем ночного безлюдья; она так смешно и трогательно испугалась эха шагов, коверканного насмешничающими стенами…
Я спросил:
— Вам страшно? Вас проводить?
Она отвела со лба смоляную прядь, скользнула по моему лицу бездонным провалом взгляда и ответила:
— Да.
— А меня вы не боитесь? — спросил я снова.
— Вас — нет. — Облитая черным сверканием по-ящеричьи гибкая фигурка подскользнула, пристроилась рядом, взяла под руку… — Пойдемте скорей, тут близко.
Теперь, когда я двинулся в том же направлении вместе с НЕЮ, выгиб улицы раздумал ускользать. Через каких-нибудь полдесятка шагов дома шарахнулись в стороны, подспудные отзвуки гимна резанули по ушам подобием отдаленного грома, и мостовая, перелившись в ажурный чугунный мост без перил, круто взмыла над встопорщенной крышами и шпилями бездной. Далеко впереди громоздились огненосные купола, и жалили ночное небо черные башни, и льющийся из-под самых наших ног мост еле заметной волосинкой упирался туда, в подножие великого дворца над дворцами…
— Вам еще рано. — Маленькая, но сильная, неприятно ногтистая рука дернула за локоть, увлекла в сторону, под четкие шары и диски древесных стриженых крон. — Храм Великой Победы еще не примет вас. Но может быть, скоро… скоро… скоро… — То ли шепот, то ли несмелое эхо барахтается меж деревьев, изувеченных садовниками-компрачикосами…
Аллея. Хруст щебня-ракушечника под неспешными прогулочными шагами. Редкие вычурные фонари. Кружащий голову запах прозрачных белых цветов. Кружащий голову запах искрасна-черных волос, узкое запястье, отдыхающее в твоей руке… И громовые отзвуки гимна вдруг тонут в хрустальном журчании радостного тихого смеха:
— Смотрите, ящерка! Рогатая, как ангелочек!
— Ангелочки не бывают рогатыми. Они… это… с голубиными крылышками и нимбами.
И снова рядом, у самой щеки, заливается хрустальным журчанием несуществующий ручеек:
— Смотря где, смотря для кого…
Стена из серого кирпича, оплетенное повиликой крыльцо под черепичным навесом, затворенные окна, подсвеченная фонарем жестяная табличка с номером дома и названием улицы…
— Вот я и пришла.
Дом номер 13. А название улицы почему-то не прочитывается: крупные четкие буквы легко распознаются по отдельности, но упорно не желают сливаться в целое…
— Спасибо вам, заботливый незнакомец. И до свидания. Или, может, зайдете?
— Я спешу…
— Вздор. — Ее голос спокоен, ровен, но чувствуется: в любой миг он может брызнуть все тем же хрустальным журчанием. — Вам незачем спешить. Там, внутри — камин, кофе с ликером, и музыка, и беседа… И… — Черноволосая головка игриво склоняется набок, в затягивающих омутах глаз разгорается озорство…
Жадные ледяные когти впились в горло, волна могильного ужаса выхлестнула заплутавшего человека из властной трясины сна.
Потому, что в последний миг муторного сна, в миг, сумевший оборотить его, сон, смертным кошмаром, я успел-таки отобрать у букв-саботажниц выписанное ими название.
„Улица Героев Армагеддона“.
С тех пор я боюсь заснуть… нет, не так. Я ничего не знаю наверняка; я не знаю даже, вправду ли он выпустил меня, тот сон, тот кошмар, или я все еще не наяву, а в нем. Может быть, это действительно сумасшествие, но я чувствую, безошибочно чувствую лишь одно: где бы я ни был теперь, стоит мне лишь на миг призакрыть глаза и забыться, как в мое доподлинное, настоящее вплеснется тот мир. Мир моих снов. Мир, где Армагеддон уже отгремел. Мир, где в Армагеддоне победил…»
* * *Назойливо засвиристел селектор. Бородатый врач торопливо снял трубку, несколько мгновений слушал, затем, сказав в микрофон «благодарю», повернулся к профессору:
— Это дежурная из его палаты. Слава Вседержителю, он, наконец, уснул. Будем надеяться, что, по крайней мере, жизнь его теперь вне опасности.
— Будем надеяться. — Профессор закрыл историю болезни и встал. — Что ж, выходит, я могу позволить себе час-другой отдыха. В общем-то, конечно, все ясно: навязчивая идея, уход в иллюзорный мир… Но вы правы, что-то тут чудится этакое…
— Да, — сказал бородатый. — Что-то этакое тут чудится. Прошу за мной.
Они вышли из кабинета и неторопливо двинулись гулким сводчатым коридором. В конце его предзакатное солнце золотом и багрянцем подсвечивало огромный витраж: херувим, ангел милосердия и любви, сидел среди лилий и роз, сложив кожистые перепончатые крылья и подперев кулаком свою прекрасную рогатую голову.
Рис. Ф. Чешко
Юрий Столпер
ЗВЕЗДЫ И ПОЛОСЫ
Питер Белли работал в крупной радиоэлектронной корпорации и был, по определению шефа отдела, «подающим надежды молодым человеком». Питеру шел четвертый десяток, и надежды подавал он последние лет десять. Перспективы роста его не привлекали, и он все еще был младшим конструктором в лаборатории электронной оптики. И так каждый рабочий день, с полдевятого до пяти, — вялый, безынициативный служащий. Но дома его ждало любимое хобби — астрономия. Мистер Белли отдавал этому почти все свободное время и заработанные деньги. Его домашней обсерватории мог позавидовать любой колледж, и в солидных астрономических журналах время от времени появлялись статьи, подписанные «П. Б. Белли». Жизнь для Питера текла по накатанному руслу, но однажды произошло событие, изменившее его жизнь раз и навсегда.
- "Если", 2010, № 5 - Журнал «Если» - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- «Рука Всевышнего Отечество спасла» - Николай Полевой - Критика
- Умирающий Тургенев - Иннокентий Анненский - Критика
- Этимологический курс русского языка. Составил В. Новаковский. – Опыт грамматики русского языка, составленный С. Алейским - Николай Добролюбов - Критика
- Уголино… Сочинение Николая Полевого - Виссарион Белинский - Критика
- И в шутку, и всерьез - А. Москвин - Критика
- На сон грядущий. Отрывки из вседневной жизни. Том I. Сочинение графа В. А. Соллогуба… - Виссарион Белинский - Критика
- Сельское чтение… - Виссарион Белинский - Критика
- Гончаров - Юлий Айхенвальд - Критика