Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Силу живучести проявила сама поэзия. Не получая естественной почвы для существования, она жила негласно, давала ростки, подчас уродливые. На книжном рынке, в полутрезвых компаниях, не говоря уже о блатном мире, извлекали, спекулировали и на свой лад перерабатывали то, что из есенинской поэзии пришлось по вкусу. Стихи переписывались от руки, ибо достать книгу было невозможно. В годы войны, когда в московских букинистических лавках сравнительно часто попадались издания имажинистов — в частности, ранние есенинские «Трерядница», «Радуница», «Ключи Марии», — единственное четырехтомное Собрание сочинений 1926 года издания оценивалось в 1250 рублей. Любители стихов листали его у прилавка, раздумывая, продать ли хлебные карточки ради этих томиков.
На Ваганьковском кладбище, где теперь высится хоть и несколько грубоватый, но все же внушительный мраморный памятник поэту, долгие годы стоял железный крест из рельсов, исцарапанный надписями: «Сережа! Мы тебя помним!», «Пьем за твою память, дорогой Сережа!» «Вам и памятник еще не слит, где он, бронзы звон или гранита грань?» — и приписка: «Обидно, но верно».
Актеру в таких обстоятельствах легче легкого было снискать успех и переполненные зрительные залы.
К легкому успеху располагал и внешний облик Яхонтова. Небольшие яркие глаза, копна густых светлых волос, сочетание чисто русского облика с внутренним артистизмом, столичной элегантностью. (Хорошо помнящий Яхонтова человек поправляет: «Глаза у Володи были странноватые, а у Есенина — ясные»). Рассказывают, что однажды в Ленинграде, выйдя на сцену, Яхонтов подошел к краю подмостков, постоял секунду, с силой тряхнул головой. Волосы рассыпались, закрыли лоб и из-под них глянули на публику дерзкие светлые глаза. Зал ахнул. А Яхонтов откинул назад волосы, пригладил их и улыбнулся, как всегда, углом рта. «Он любил пугать мгновениями». В 40-х годах уже не приходилось видеть подобного. Правда, и прежняя густая шевелюра заметно поредела. Перемена облика тоже была сходной: в молодости чуть картинная копна волос, с годами — строгий зачес; в юности красиво обрисованный яркий рот, потом — сухость губ, застывшая косая полуулыбка. В минуты усталости серое лицо.
Однако не во внешнем было главное.
В работе над стихами Есенина Яхонтов пережил художественную радость, всегда сопровождавшую у него момент открытия, — он открывал для себя, а потом для зрителей большого поэта, целый пласт русской культуры.
Когда в 1922 году он предложил комсомольцам Мосторга поставить «Пугачева», а в начале 30-х годов с жаром опровергал репутацию «крестьянского поэта», это был живой спор о современной поэзии, одном из самых своеобразных ее явлений. В 1939 году, углубившись в поэзию Есенина, очертив для себя ее границы и ощутив глубины, Яхонтов ничем не соприкоснулся с тем миром, где есенинскими стихами, как дешевым портвейном, заливали «поэтическую» жажду. Многие из сидящих в зале помнили поэта в лицо и пересказывали о нем легенды — Яхонтов отказался от соблазнов, при этой ситуации лежащих на поверхности. Он осознал поэта как классика и таким открыл его слушателям. Отсюда и собственная радость и удовлетворение.
Так же, как в случае с Зощенко. Удивительным даром, можно сказать, проницательным даром обладал исполнитель, отыскивая в рядах современных ему поэтов и писателей тех, про кого потомки спокойно, как само собой разумеющееся, скажут: это — классика. Маяковский. Есенин. Зощенко.
* * *Работа над программой «Сергей Есенин», вышедшей в свет в апреле 1940 года, не оставила никаких следов на бумаге. Ход размышлений, диктующий выбор стихов и строение композиции, нигде ни одним словом не запечатлен.
Но когда кладешь перед собой старую программку, записи воспоминаний очевидцев и собственные, к счастью, уцелевшие дневники еще и еще раз удивляешься чуткости художника. На этот раз вне всякой опоры на труды исследователей (литературоведческих работ о Есенине не было) он в потоке есенинской поэзии отобрал самое существенное. Не самое «выгодное» для себя как для исполнителя, а самое главное для поэта, художника, философа.
Есенин — философ? В той же мере, в какой можно говорить о Яхонтове, как об исследователе. Поэтическое познание жизни соприкасается с философским. Современная литературоведческая мысль докапывается до философской основы есенинской поэзии. В отборе, расположении и трактовке стихов Яхонтов в свое время обогнал теоретиков, не говоря уже о чтецах, эксплуатировавших лишь самые популярные из есенинских мотивов. Он заглянул гораздо глубже, притронулся к связям Есенина с классической поэзией, с народным творчеством, раскрыл ту «узловую завязь» с природой, которая сегодня изучается как уникальное свойство Есенина и первооснова его поэтического самосознания.
Последнее может удивить. Яхонтов — типично городской житель, представитель городской профессии. Он никогда особенно не тянулся к природе. Его легко представить на подмостках сцены, на Тверском бульваре, на Невском проспекте, но он с трудом вписывается даже в тот волжский пейзаж, который окружал его детство. Есенин, напротив, — весь природа, как сказал Горький, «Не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно… для выражения неисчерпаемой „печали полей“, любви ко всему живому в мире и милосердия». Поэт — посредник между природой и людьми. Артист — тоже своеобразный орган, посредник, инструмент, достоинства которого в передаче чужих звуков как своих собственных. Для Есенина первоисточник и первооснова — природа. Для Яхонтова — сам Есенин, его поэзия. И «городской» человек-артист стал посредником между поэзией Есенина и слушателями.
Он погрузился в эту поэзию как филолог и как музыкант. В рабочей тетради Е. Поповой сохранились его замечания о русских писателях, от Гоголя до Хлебникова и Есенина. О Хлебникове: «В нем порой звучит… струна перуновской лиры, язычество Руси, песни Леля — детство славянских племен». И рядом: «Есенина можно тоже отнести к явлениям перуновской Руси — оттуда ведет свою песню Лель, тянет кудель языческой Руси, хотя и с изыском порой, и хулиганист по-городскому».
Напомним, что Лель в представлении Яхонтова — это не оперное, странно-бесполое существо в локончиках и аккуратных лапоточках, а живой, человеческий тип. Воплощение юношеской силы, погибель и тайная любовь всех женщин, воля, которую не приручишь. Со времен «Снегурочки» Яхонтов полюбил такого Леля, потому и упоминает его. Лель для него — поэт и музыкант, неукротимый и свободный. Кажется невозможным сопоставление Лель — Пугачев, но в «Пугачеве» (не самом популярном, но одном из самых личных есенинских созданий) Яхонтова пленяла та же природа характера.
Лелем прозвали Есенина, когда он появился в петербургских гостиных, очаровав хозяек своими золотыми кудрями и поддевкой. Но так же как эта одежда была стилизацией, благословленной лукавым Клюевым, так прозвище «Лель» явилось сусальной оберткой, не больше.
Ход размышлений Яхонтова не имел отношения ни к какой стилизации. Он был продиктован ощущением уникальности есенинского дара.
Тема «узловой завязи» человека и природы — одна из главных поэтических идей Есенина. В упомянутом исследовании А. Марченко она разработана глубоко, со всех сторон. Там, между прочим, в примечательном контексте мелькает фигура Яхонтова. Приводятся воспоминания, как однажды за ресторанным столиком Дома актера Яхонтов буквально «зачитал» есенинскими стихами К. Федина, Б. Пастернака и Я. Смелякова. «Нет, как это хорошо, как поэтически чисто», — восхищался Борис Леонидович, а когда, кончив читать, Яхонтов ушел… начал спорить со Смеляковым о непревзойденности есенинской поэзии, да с такой горячностью, что К. А. Федин, «глядя веселыми изумленными глазами на эту сцену, пожалуй, даже не без особого осуждения произносил: „Борис, Борис, ну что это, ей-богу…“»
Этот случай относится к началу 30-х годов. «Когда, кончив читать, Яхонтов ушел…» — характерная деталь. Уместно заметить, что Яхонтов не только никогда не пил, но и не вступал в застольные споры о литературе. Оказываясь в подобных застольях, он чаще всего молчал. Когда просили, читал. Если слушали, мог читать бесконечно.
За приведенным случаем в книге Марченко следуют интересные размышления о Пастернаке и Есенине и их разном отношении к природе: «Для Пастернака… природа — всегда вне его. „Родная, громадная“ — в нее можно влюбиться „по гроб и без памяти“, но уподобиться ей, стать ею — невозможно… На своей, на мужской стороне он волен взламывать любые загадки, но как только попадает на ту — всегда таинственную для него „половину“, где хозяйничает „сестра“ его — „жизнь“, — он снова из аналитика и допрашивателя превращается в вечного влюбленного. И, весь уйдя в зрение, боится заметить на женственном лике природы уже бывшее, уже знакомое выражение: она не должна повторяться, не должна раскрывать секретов своей прелести, иначе конец ее власти, ее неограниченному могуществу, а значит — и „творчеству и чудотворству“. И дальше: „Есенин не мог не показаться Пастернаку человеком с того берега, с той таинственной половины, на которую ему вход заказан“.
- Записки актера Щепкина - Михаил Семенович Щепкин - Биографии и Мемуары / Театр
- Станиславский - Елена Полякова - Театр
- Годы странствий Васильева Анатолия - Наталья Васильевна Исаева - Биографии и Мемуары / Театр
- Курс. Разговоры со студентами - Дмитрий Крымов - Кино / Публицистика / Театр
- Театральные взгляды Василия Розанова - Павел Руднев - Театр
- Вторая реальность - Алла Сергеевна Демидова - Биографии и Мемуары / Театр
- Рассказы старого трепача - Юрий Любимов - Театр
- Пелагея Стрепетова - Раиса Беньяш - Театр
- Вселенная русского балета - Илзе Лиепа - Биографии и Мемуары / Музыка, музыканты / Театр
- Трагедия художника - А. Моров - Театр