Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не спрячешься, не избавишься, не спасешься.
Но вот я открываю Евангелие Луки и не нахожу в нем экзистенциальных отсветов. Не нахожу нигде, кроме двух мест, исполненных таинственной земной печали. «С Ним шло множество народа, — пишет Лука, — и Он, обратившись, сказал им: если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником». Возненавидеть жизнь — разве не сквозит в этом печаль пережитого Им когда-то, накануне земного подвига! «И Сам отошел от них на свержение камня и, преклонив колена, молился, говоря: Отче! о, если бы Ты благоволил пронесть чашу эту мимо Меня!» Чашу мимо Меня — в этих словах сгустилось, обозначилось, обнажилось ноздреватое вещество жизни, но сразу же и рассеялось в воздухе: «…впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет». Рассеялось — и снова голубоватый свет, осеняющий меня, мою мать, тетушку и ее сумасшедшего брата — всех, кто сидел тогда за столом, и еще многих не сидевших с нами: дедушку, бабушку, наших соседей и даже вездесущего Колидора Николаевича, прикладывающего ухо к замочной скважине.
И снова мое сердце бьется в невидимой теплой руке, и я вспоминаю, как мы с матерью спускаемся вниз по лестнице, отыскиваем в снегу сани, поблескивающие под луной выгнутыми полозьями, я усаживаюсь в них, вытягиваю перед собой ноги в тяжелых валенках. А мать с усилием тянет, дергает за веревку, чтобы сани (полозья успели примерзнуть к снежному насту) сдвинулись с места, и мы едем домой под желтовато мигающими, накрытыми белыми шапками вечерними фонарями. Едем молча, каждый думает о своем. И лишь иногда мать оборачивается — не свалился ли я с саней, не снял ли по беспечности варежки, не отморозил ли щеку, и, убедившись, что со мной ничего не случилось, еще ненадолго задерживает на мне взгляд. И тут я неуверенно улыбаюсь, чувствуя, что наши мысли совпадают, и думаем мы об одном: как нам кажется, о тетушке, о дядюшке, о сухарях и баранках, хотя на самом деле о чем-то ином, почти невыразимом в словах и лишь обретающем смысл в ее взгляде и ответной улыбке.
Часть вторая
ПОДВАЛ В ДОКУЧАЕВОМ
Глава первая
КРАСНОЕ И ЧЕРНОЕ
Какие там привидения!
…а ведь был этот переулок — был. И начинался он от Большой Спасской улицы, которая выходила на Садовое кольцо неподалеку от Колхозной площади, Сретенки и Проспекта Мира. В моем детском сознании это место запечатлелось не столько как район соединения площади, улицы и проспекта, сколько как точка соприкосновения, слияния трех материков, трех континентов. И каждый из этих континентов обладал своей неповторимой экзистенцией. Одно дело Сретенка с ее тихими, овеянными мечтательной дремой переулками, спускающимися к Трубной площади, космически-нездешним кинотеатром «Уран» и магазином «Грибы и ягоды», поражавшим мое воображение тем, что там помимо грибов продавались фазаны, куропатки и всякая иная причудливая дичь. А другое дело Проспект Мира с застекленными парниками и оранжереями Ботанического сада, переулками — Банным, Грохольским, Трифоновским, и каменными атлантами, поддерживающими балкон старинного двухэтажного дома. И конечно же нечто совершенно особое воплощала в себе Колхозная площадь с усадебными колоннами и парковой оградой института Склифосовского, за которой, собственно, и прятался тот переулок, называвшийся Докучаевым.
Да, Докучаев переулок, он узким кошачьим лазом петлял между двухэтажными домами с горбатыми крышами, рядами кирпича, краснеющего из-под осыпавшейся штукатурки, разбитыми слуховыми окнами и выныривал где-то на Каланчевке, поблизости от трех вокзалов. И был в начале переулка дом — такой же, как все, с тем лишь отличием, что снаружи его не заштукатурили, а в елочку обшили досками, которые почернели от времени и приобрели некое странное свойство — гниловато светиться и фосфоресцировать под луной. Впрочем, местных жителей, возвращающихся домой в ночную пору, это не слишком пугало, и было бы ошибкой утверждать, будто о светящемся доме ходила дурная слава, и он пользовался репутацией дома с привидениями.
Какие там привидения, если самые обычные люди топили углем и дровами печи, сушили белье во дворе на веревках, которые поддерживали раскачиваемые ветром шесты, квасили в бочках капусту с брусничкой, а вовсе не вертели столы, не вызывали духов и не гадали на кофейной гуще! И, что для нас особенно важно отметить, в доме был подвальный этаж, или, попросту говоря, подвал. Да, подвал со спускающейся вниз деревянной лестницей, длинным, тускло освещенным коммунальным коридором, застеленным выцветшими половиками, двумя рядами крашеных или обитых дерматином дверей и наполовину ушедшими в землю окнами, в которые видны лишь ноги редких прохожих.
Признаться, я не располагаю достоверными сведениями о том, когда появился этот подвал с окнами на уровне ног и в какую из исторических эпох — при молодом русском капитализме или значительно позже, во времена нового строя, — был заселен жильцами. Но, судя по всему, ни архитектор, ни заказчик и представить себе не могли, что в подвале будут жить люди. Теперь уже трудно установить, в чем заключался их первоначальный замысел, и мы вправе позволить себе лишь самую робкую догадку по поводу того, что здесь некогда помещались… ну, скажем, потайные склады, секретные кладовые, чуланы, хотя разгоряченное воображение подсказывает и несколько иную версию: казематы! Эти вросшие в землю комнатенки с низкими потолками и покрытыми плесенью стенами вполне годятся для заточения узников, и если обить железом двери, повесить на них пудовые замки, поставить часовых с ружьями — сходство было бы полным. Тюремные казематы, и все тут! Для полноты картины можно добавить, что осенью в окна летит грязь из-под колес проезжающих мимо телег и фургонов с хлебом, запряженных битюгами, полуторок и легковых машин послевоенной марки «Победа», а летом заносит в форточки грозди тополиного пуха. Забранные решетками оконные ямы зимой заваливает снегом, а по весне заливает мутной талой водой, в которой плавают дохлые крысы.
Другие!
Между тем описанный нами подвал вовсе не был местом заточения узников, и жили в нем такие же люди, как и на верхних этажах. Топили печи, сушили белье и прочее, прочее. Словом, самые обычные люди, вовсе даже и не считавшие свою жизнь заточением и наказанием. Напротив, они гордились, что живут в центре, рядом с Садовым кольцом, правительственными зданиями, вокзалами, торговыми рядами, и ходят по главным — самым просторным и чистым — улицам города. Именно не в подвале, а в центре — экзистенциальное чувство, знакомое лишь тем, кто пережил тридцатые, сороковые и пятидесятые годы. Лишь тем, кто пережил, приобщился к их экзистенции, приобрел неповторимый опыт. Уникальный для мировой истории, которая никогда не развивалась таким странным образом, чтобы этот опыт возник, появился, обозначился в жизни людей. Всякое бывало, но такого в истории еще не было, и вот, пожалуйста — есть, попался, голубчик, словно сазан на удочку. И я один из тех счастливчиков, кто дернул за удочку, подсек, вытащил на берег и схватил за жабры трепещущую, скользкую, жадно раскрывающую рот рыбину.
Иными словами, мне довелось, я испытал, я пережил — если не тридцатые и сороковые, то пятидесятые. Поэтому с пятидесятыми годами, обшитым полусгнившими досками домом и похожим на каземат подвалом и связаны мои фантастические воспоминания о будущем и мечты о прошлом. Воспоминания тем более радостные, а мечты тем более печальные, что от переулка почти ничего не осталось и дома-то больше нет. Дом снесли, сравняли с землей все, что было над ней и под ней. А раз так, то и расспрашивать мне было некого, некому было задавать невразумительные вопросы и не перед кем приподнимать шляпу, оправдываясь за свой визит: все некогда жившие там люди либо поумирали, либо разъехались, а живущие теперь в новых домах — что у них спросишь! Лишь два-три чудом сохранившихся старожила открывали мне дверь, скрипя тугими замками и позванивая проржавевшими цепочками. Они испытующе, недоверчиво вглядывались в мое лицо, выслушивали мои сбивчивые объяснения и, не пуская меня дальше порога, хмуро отвечали на вопросы: да, подвальный этаж с окнами на уровне ног… да, жили какие-то люди, и среди них эти самые… как же их… «Павловы?» — подсказывал я, и во мне тяжело и глухо ударяло сердце.
Тяжело и глухо — ватными, обморочными, тупыми ударами, и это объяснялось тем, что в подвале некогда жили бабушка и дедушка, только не эти, а другие, как называли их в семье. Признаться, я долго не понимал, почему же их так называют и в чем заключается их отличие от этих. Не понимал до той поры, пока мать, усадив меня рядом и прижав к груди мою голову, мне не растолковала, что другая бабушка и другой дедушка приходятся матерью и отцом моему отцу, а эта бабушка и этот дедушка — ее собственные мать и отец.
- Принцесса из собачьей будки - Елизавета Ланская - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Космос, нервная система и шмат сала - Василий Шукшин - Современная проза
- Message: Чусовая - Алексей Иванов - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Сад, где ветвятся дорожки - Хорхе Борхес - Современная проза
- Зеркало идей - Мишель Турнье - Современная проза
- Одержимый - Майкл Фрейн - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Блеск и нищета русской литературы: Филологическая проза - Сергей Довлатов - Современная проза