Рейтинговые книги
Читем онлайн Чары. Избранная проза - Леонид Бежин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 71 72 73 74 75 76 77 78 79 ... 112

И мы охотно пробовали, брали, угощались, и то, что тетушка находилась как бы по ту сторону нашей ссоры, а мы по эту, и нам никак не удавалось перетянуть ее к нам, заставляло нас — словно по узенькой жердочке — перебираться к ней. После нескольких глотков чая на ее стороне оказывалась мать, чье рассерженное выражение лица вдруг проясняла невольная улыбка. Вслед за ней по жердочке перебегал я, тоже начинавший улыбаться, с шумом прихлебывая чай, размачивая в нем и надкусывая сухарь, с хрустом разламывая баранку. И последним по жердочке — в такой же неестественно прямой и уличающе торжественной позе — переходил дядюшка, все еще сохранявший некоторую враждебность по отношению к нам и в то же время не желавший оставаться один на этой стороне.

Перемирие заключалось, и в знак этого тетушка тоже присаживалась к столу и робким, слегка сожалеющим жестом показывала, что и ей тоже хочется чаю. Она неуверенно протягивала руку за чайником. Но все тотчас же словно спохватывались, обнаружив свою оплошность, и принимались наперебой отнимать у нее чайник, чашку и блюдце с позванивающей на нем ложечкой. Отнимать, чтобы самим налить заварки, добавить кипятка и бросить в кирпично-красный дымящийся чайный омут белый кусок сахара, который тотчас опустится на дно (от него наверх потянутся пузырьки воздуха) и будет на глазах разваливаться, оседать, пока совсем не растает. Тетушка конечно же уступала нам это право и лишь издали — легкими взмахами рук и испуганными возгласами: «Осторожно, не разбейте!» — участвовала в ритуале, а затем со скромным и благочестивым выражением человека, сдерживающего в себе приятное и лестное чувство от оказанного ему внимания, подносила чашку ко рту, отвечая всем заученно-благодарной улыбкой.

Комок, и я леплю

Я и сейчас вижу эту улыбку на лице тетушки и вижу нас всех, сидящих за круглым обеденным столом, накрытым клетчатой скатертью: сумасшедшего дядюшку, мать и меня — всех участников и свидетелей сцены, которую я помню в самых мельчайших подробностях, хотя, если признаться, ничего особенного в ней нет. Ну, что в ней, этой сцене: ребенок, подглядывающий в прорванное оконце за сумасшедшим дядюшкой, мать, порывисто отнимающая у дядюшки этого ребенка, семейное чаепитие за круглым обеденным столом! Стоит ли все это так подробно описывать, воссоздавать все эти многозначительные жесты, уклончивые фразы, назидательные словечки!

И все-таки я описываю и все-таки воссоздаю, потому что — и в этом секрет избранного мною метода — сцены никакой нет! Нет всех этих жестов, фраз и словечек, а есть то таинственное, странное, неназываемое, что мы подразумеваем под словом «жизнь». Я же — как некий ясновидец, улавливающий в человеке мерцание его ауры, — эту жизнь вижу. Вижу, и все туг: такой уж у меня дар! Вижу цвет, форму, запах и, вспоминая сцену за обеденным столом, ловлю себя на том, что не столько изображаю ее, сколько вылепливаю из неведомого ноздреватого, пористого вещества некую экзистенциальную фигуру. Передо мной комок вещества, и я леплю, проминаю в пальцах, сдавливаю в ладонях этакую шгантшу — несоразмерную, грубую и нелепую, как скифская баба. Во время чаепития эта гигантша сидела вместе с нами, и я, вертлявый мальчик, чья стриженая голова едва возвышалась над столом, смутно ощущал ее присутствие. Потому-то мне подчас становилось так грустно, и я куксился, гримасничал, тер кулаками глаза и тихонько плакал, уперев подбородок в край стола. А взрослые не могли объяснить причину моих слез, принимались меня неуклюже утешать и подсовывать мне под нос игрушки, которые я выхватывал у них из рук и с досадой отшвыривал, бросал на пол.

— Не понимаю, что с ним происходит! Что с ним! Не понимаю! — говорила мать, страдавшая и из-за моих слез, и из-за своего упорного непонимания.

А происходило со мной лишь то, что во время беспечного поедания сухарей и баранок, похищения из пузатой сахарницы контрабандных кусков сахара мне внезапно являлась моя гигантша и смотрела на меня пустыми глазницами. «Тетенька, а вы кто?» — беззвучно спрашивал я, едва шевеля губами и округляя в немом изумлении рот. «Твоя жизнь, мальчик», — отвечала она, и тут-то меня охватывала грусть — та самая, которую я чувствую и сейчас, хотя никто уже не утешает меня и не подсовывает под нос игрушки. Да и сухари с баранками не вызывают во мне прежнего вожделения, и я давно покончил с контрабандой сахара. Но нелепая гигантша-жизнь является мне по-прежнему, и я леплю, леплю свои странные экзистенциальные фигуры.

Эти баранки… эти старания…

Вот и сейчас мне хочется рассказать о том, как мы с матерью — уже одетые, но еще не успевшие застегнуться на пуговицы, затянуть узлы платков и завязать тесемки шапок, — стоим на пороге, прощаясь с тетей Соней. И она уговаривает нас взять бумажный (серая, нарезанная в булочной длинным ножом бумага) кулек с баранками, а мы все отказываемся и не берем: какая чепуха! Какая милая, славная, прелестная чепуха — эти баранки, эти старания нам их непременно вручить, всучить, навязать и наши ответные заверения:

— Нет-нет, не надо, у нас есть! Благодарим! Спасибо!

А тетушка снова:

— Возьмите, возьмите! Дома выпьете чаю!

А мы опять:

— Благодарим! У нас есть!

При этом мы думаем, что кулек держит тетушка, тетушка же думает, что кулек держим мы, и хотя мы все одновременно думаем, получается так, что кулек никто не держит, он падает из рук, и баранки раскатываются по полу. Разумеется, взрослые наклоняются, чтобы их собрать, а я, помогая им, даже встаю на четвереньки и ползаю между их рук. Но после того, как баранки собраны и вновь уложены в кулек, предлагать их гостам неловко и мы все с облегчением вздыхаем. Вздыхаем и целуемся на прощание — так, словно расстаемся не на несколько дней, не на неделю, а по крайней мере на месяц. Целуемся страстно, порывисто, пылко — как целовались только родственники, живущие на соседних улицах, и целовались только в пятидесятые годы. Целуемся, обнимаем, друг друга, умильно вздыхаем, незаметно смахиваем слезы, после чего меня отправляют за ширму — проститься с дядей Вавой.

Отправляют как парламентера — проститься и тем самым закрепить достигнутое перемирие. И вот я нехотя вхожу за ширму, понуро останавливаюсь перед самой кроватью, на которой с газетой возлежит дядюшка, и, опустив руки, покорно жду, что же последует дальше. Дядюшка при виде меня садится в кровати, свесив босые ноги со слоистыми лилово-сиреневыми ногтями на огромных шишковатых пальцах, откладывает газету и тоже покорно ждет. И так мы оба ждем, пока мать и тетушка издали мне не подскажут, не зашепчут: «Поцелуй, поцелуй дядю Ваву!»

Слыша этот шепот, дядюшка поджимает губы, нахохливается, безнадежно мрачнеет и начинает диковато озираться, словно подозревая в моем поцелуе некую каверзу, некий скрытый подвох. Я же робко тянусь губами к его небритой щеке, чувствуя исходящий от дядюшки запах дрянного табака и дешевого мыла, и тут… тут происходит нечто необъяснимое: гигантша жизнь, неотступно маячившая передо мною, исчезает, как наваждение, и вместо нее возникает мерцающее, зыбкое, голубоватое евангелическое сияние. И я, подневольный парламентер, посланный лишь закрепить перемирие, в этот момент люблю моего сумасшедшего дядюшку — люблю и жалею до слез, и готов простить ему все: и былую вражду, и учиненные мне допросы, и не потому, что он такой хороший, а потому, что он просто у меня есть. У меня есть дядюшка, который меня тоже любит и тоже готов мне все простить, и когда я прикасаюсь губами к его колючей щеке, он странно вздрагивает, судорожно прижимает меня к себе и беспорядочно целует в лоб, в виски, в макушку, в щеки.

Глава двенадцатая

ПОКРОВИТЕЛЬ ПЯТИДЕСЯТЫХ

Крупинки небесного золота

Не эти ли поцелуи и не эта ли восторженная любовь к дядюшке заронили в меня догадку, что слепленная из неведомого ноздреватого вещества гигантша с плоским, приплюснутым носом — всего лишь пугающий призрак и что возможна жизнь, лишенная экзистенциальных отсветов?! Возможна в будущем и однажды была прожита в прошлом, и благая весть о ней оставлена нам теми, кого мы называем Матфеем, Марком, Лукой и Иоанном. И вот я открываю книгу третьего из них — Луки, и мне кажется, что именно он незримо стоял надо мною, осеняя меня зыбким голубоватым светом, когда я целовал в небритую щеку сумасшедшего дядюшку, и именно в его невидимой теплой руке восторженно билось мое сердчишко, переполненное любовью. Да, мои детские годы принадлежат третьему евангелисту, незримому покровителю пятидесятых, чьи земные следы я отыскивал, листая книги из библиотеки дедушки, — книги, как уже говорилось, мистические, но в них㣄попадались факты, имена, даты, придающие хаосу прошлого упорядоченность и гармонию истории. И вот я отыскивал, намывал, просеивал сквозь сито, словно крупинки золота в белом речном песке, хотя, казалось бы, чего там — экзистенциальный метод позволяет обойтись без подобных разысканий, доверившись жизни, как слепой поводырю. Но в том-то и дело, что мой метод настолько же экзистенциальный, насколько евангелический, и поэтому я вновь доставал свое сито, просеивал и намывал, отыскивая в земном песке крупинки небесного золота.

1 ... 71 72 73 74 75 76 77 78 79 ... 112
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Чары. Избранная проза - Леонид Бежин бесплатно.

Оставить комментарий