Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь моей целью было одарить его возможно больше, больше— для актера— когда людей больше, ушей больше, очей больше…
И вот, больше года спустя знакомства с героем, и год спустя написания «Метели», — та самая полная сцена и пустой зал.
(Моя точность скучна, знаю. Читателю безразличны даты, и я ими врежу художественности вещи. Для меня же они насущны и даже священны, для меня каждый год и даже каждое время года тех лет явлен — лицом: 1917 год — Павлик А., зима 1918 года — Юрий 3., весна 1919 года — Сонечка… Просто не вижу ее вне этой девятки, двойной единицы и двойной девятки, перемежающихся единицы и девятки… Моя точность — моя последняя, посмертная верность.)
Итак — та самая полная сцена и пустой зал. Яркая сцена и черный зал.
С первой секунды чтения у меня запылало лицо, но — так, что я боялась — волосы загорятся, я даже чувствовала их тонкий треск, как костра перед разгаром.
Читала — могу сказать — в алом тумане, не видя тетради, не видя строк, наизусть, на авось читала, единым духдм — как пьют! — но и как поют! — самым певучим, за сердце берущим из своих голосов.
…И будет плыть в пустыне графских комнатВысокая луна.Ты — женщина, ты ничего не помнишь.Не помнишь…
(настойчиво)
не должна.Страннице — сон.Страннику — путь.Помни! — Забудь.
(Она спит. За окном звон безвозвратно удаляющихся бубенцов.)
Когда я кончила — все сразу заговорили. Так же полно заговорили, как я — замолчала. «Великолепно». — «Необычайно». — «Гениально». — «Театрально» и т. д. «Юра будет играть Господина». — «А Лиля Ш. — старуху». — «А Юра С. — купца». — «А музыку — те самые безвозвратные колокольчики — напишет Юра Н. Вот только — кто будет играть Даму в плаще?»
И самые бесцеремонные оценки, тут же, в глаза: «Ты — не можешь: у тебя бюст велик». (Вариант: ноги коротки.)
(Я, молча: «Дама в плаще — моя душа, ее никто не может играть».)
Все говорили, а я пылала. Отговорив— за благодарили. «За огромное удовольствие… За редкую радость…» Все чужие лица, чужие, то есть ненужные. Наконец— он: Господин в плаще. Не подошел, а отошел, высотою, как плащом, отъединяя меня от всех, вместе со мною, к краю сцены: «Даму в плаще может играть только Верочка. Будет играть только Верочка». Их дружбе — моя любовь?
— А это, Марина, — низкий торжественный голос Павлика, — Софья Евгеньевна Голлидэй, — совершенно так же, как год назад: «А это, Марина, мой друг — Юра 3.». Только на месте мой друг — что‑то — проглочено. (В ту самую секунду, плечом чувствую, Ю. 3. отходит.)
Передо мной маленькая девочка Знаю, что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.
Передо мною — живой пожар. Горит все, горит — вся. Горят щеки, горят губы, горят глаза, несгораемо горят в костре рта белые зубы, горят— точно от пламени вьются! — косы, две черных косы, одна на спине, другая на груди, точно одну костром отбросило. И взгляд из этого пожара — такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!
— Разве это бывает? Такие харчевни… метели… любови… Такие Господины в плаще, которые нарочно приезжают, чтобы уехать навсегда? Я всегда знала, что это — было, теперь я знаю, что это — есть. Потому что это— правда— было: вы, действительно, так стояли. Потому что это вы стояли. А Старуха — сидела. И все знала. А Метель шумела. А Метель приметала его к порогу. А потом— отметала… заметала след… А что было, когда она завтра встала? Нет, она завтра не встала… Ее завтра нашли в поле… О, почему он не взял ее с собой в сани? Не взял ее с собой в шубу?..
Бормочет, как сонная. С раскрытыми — дальше нельзя! — глазами — спит, спит наяву. Точно мы с ней одни, точно никого нет, точно и меня — нет. И когда я, чем‑то отпущенная, наконец, оглянулась — действительно, на сцене никого не было: все почувствовали или, воспользовавшись, бесшумно, беззвучно — вышли. Сцена была — наша.
И только тут я заметила, что все еще держу в руке ее ручку.
— О, Марина! Я тогда так испугалась! Так потом плакала… Когда я вас увидела, услышала, так сразу, так безумно полюбила, я поняла, что вас нельзя не полюбить безумно — я сама вас так полюбила сразу…
— А он не полюбил.
— Да, и теперь кончено. Я его больше не люблю. Я вас люблю. А его я презираю — за то, что не любит вас — на коленях.
— Сонечка! А вы заметили, как у меня тогда лицо пылало?
— Пылало? Нет. Я еще подумала: какой нежный румянец…
— Значит, внутри пылало, а я боялась — всю сцену — весь театр — всю Москву сожгу. Я тогда думала — из‑за него, что ему — его — себя, себя к нему — читаю — перед всеми — в первый раз. Теперь я поняла: оно навстречу вам пылало, Сонечка… Ни меня, ни вас. А любовь все‑таки вышла. Наша.
Это был мой последний румянец, в декабре 1918 года. Вся Сонечка — мой последний румянец. С тех приблизительно пор у меня начался тот цвет — нецвет — лица, с которым мало вероятия, что уже когда‑нибудь расстанусь — до последнего не- цвета.
Пылание ли ей навстречу? Отсвет ли ее короткого бессменного пожара?
…Я счастлива, что мой последний румянец пришелся на Сонечку.
— Сонечка, откуда — при вашей безумной жизни — не спите, не едите, плачете, любите — у вас этот румянец?
— О, Марина! Да ведь это же — из последних сил!
Тут‑то и оправдывается первая часть моего эпиграфа:
Elle etait pale — et pourtant rose.
To есть бледной — от всей беды — она бы быть должна была, но, собрав последние силы, — нет! — пылала. Сонечкин румянец был румянец героя. Человека, решившего гореть и греть. Я часто видала ее по утрам, после бессонной со мною ночи, в тот ранний, ранний час, после поздней, поздней беседы, когда все лица — даже самые молодые — цвета зеленого неба в окне, цвета рассвета. Но нет! Сонечкино маленькое темноглазое лицо горело, как непогашенный розовый фонарь в портовой улочке, — да, конечно, это был — порт, и она — фонарь’ а все мы — тот бедный, бедный матрос, которому уже опять пора на корабль: мыть палубу, глотать волну…
Сонечка, пишу тебя на Океане. (О если бы это могло звучать: «Пишу тебе с Океана», но нет:) — Пишу тебя на океане, на котором ты никогда не была и не будешь. По краям его, а главное на островах его, живет много черных глаз. Моряки знают.
Elle avait le rire si pres des larmes et les larmes si pres du rire — quoique je ne me souvienne pas de les avoir vues couler. On aurait dit que ses yeux etaient trop chauds pour les laisser couler, qu’ils sechaient lors meme de leur apparition. C’est pour cela que ces beaux yeux, toujours prets a pleurer, n’etaient pas des yeux humides, au contraire — des yeux qui, tout en brillant de larmes, donnaient chaud, donnaient l’image, la sensation de la chaleur— et non de’humidite, puisqu’avec toute sa bonne volonte — mauvaise volonte des autres — elle ne parvenait pas a en laisser couler une seule.
Et pourtant — si!
Belles, belles, telles des raisins egrenes, et je vous Jure qu’elles etaient brulantes, et qu’en la vojant pleurer — on riait de plaisir! C’est peut‑etre cela qu’on appelle «pleurer a chaudes larmes?» Alors j'en ai vu, moi, une humaine qui les avait vraiment chaudes. Toutes les autres, les miennes, comme celles des autres, sont froides ou tiedes, les siennes etaient brfilantes, et tant le feu de ses joues etait puissant qu’on les voyait tomber— roses. Chaudes comme le sang, rondes comme les perles, salees comme la mer.
…On aurait qu’elle pleurait du Mozart[164].
А вот что о Сонечкиных глазах говорит Edmond About в своем чудесном «Roi des Montagnes»:
— Quels yeux elle avait, mon cher Monsieur! Je souhaite pour votre repos que vous n’en rencetriez jamais de pareils. 11s n’etaient ni noirs, mais d’une couleur speciale et presonnelle faite expres pour eux. C’etait un brun ardent et veloute qui ne se rencontre que dans le grenat de Siberie et dans certaines fleurs des jardins. Je vous montrerai une scabieuse et une variete de rose tremiere presque noire qui rappellent, sans la rendre, la nuance merveilleuse de ses yeux. Si vous avez jamais visite les forges a minuit, vous avez du remarquer la lueur etrange que projette une plaque d’acier chauffee au rouge brun: voila tout justement la couleur de ses regards. Toute la schience de la femme et toute l’innocence de l’enfant s’y lisaient comme dans un livre; mais ce livre, on serait devenu aveugle a le lire longtemps. Son regard brulait, aussi vrai que je m’appelle, Hermann. II aurait fait murir les peches de votre espalier[165].
Понятен теперь возглас Павлика?
Знай, что готов я на любой костер взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть —
Твои глаза…
Мое же, скромное:
Глаза карие, цвета конского каштана, с чем‑то золотым на дне, темно — карие с — на дне — янтарем: не балтийским: восточным: красным. Почти черные, с — на дне — красным золотом, которое временами всплывало: янтарь — растапливался: глаза с — на дне — топленым, потопленным янтарем.
Еще скажу: глаза немножко жмурыс: слишком много было ресниц, казалось — они ей мешали глядеть, но так же мало мешали нам их, глаза, видеть, как лучи мешают видеть звезду. И еще одно: даже когда они плакали — эти глаза смеялись. Поэтому их слезам не верили. Москва слезам не верит. Та Москва — тем слезам — не поверила. Поверила я одна.
Ей, вообще, не доверяли. О ней. вообще, на мои бьющие по всем площадям восторги, отзывались… сдержанно, да и сдержан- но‑то — из почтения ко мне, сдерживая явный суд и осуждение.
- Что видела собака: Про первопроходцев, гениев второго плана, поздние таланты, а также другие истории - Малкольм Гладуэлл - Прочая документальная литература
- Прозвища казаков донских и кубанских станиц. Казачья жизнь - Геннадий Коваленко - Прочая документальная литература
- Бунтующий флот России. От Екатерины II до Брежнева - Игорь Хмельнов - Прочая документальная литература
- Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах - Илья Эренбург - Прочая документальная литература
- Печальные ритуалы императорской России - Марина Логунова - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Правда страшного времени (1938-1947) - Комиссаров Борис Ильич - Прочая документальная литература
- Товарищ Сталин. Личность без культа - Александр Неукропный - Прочая документальная литература / История
- Сыны Каина: история серийных убийц от каменного века до наших дней - Питер Вронский - Прочая документальная литература / Публицистика / Юриспруденция
- Сестры. Очерк из жизни Среднего Урала - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Прочая документальная литература