Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Байфилд шагнул ко мне и остановился рядом.
— Мистер Дьюси, я обдумал ваше предложение и принимаю его. Я попал в такую переделку...
— Пренеприятную для человека, который на виду у широкой публики, — любезно вставил я.
— Прошу вас, сэр, не сыпьте соли на рану. Ваши речи и без того заставили меня страдать, и тем сильнее, что многое в них справедливо. Аэронавт всегда честолюбив, сэр, — как же иначе? Публика, газеты на время утоляют его честолюбие: аэронавту льстят, его приветствуют, ему рукоплещут. Но в глубине души люди ставят его не выше шута — и едва его трюки приелись, как он уже забыт. Однако удивительно ли, что сам он не всегда помнит, кто он в глазах публики. Ведь он-то отнюдь не считает себя шутом, клянусь богом!
Байфилд говорил с неподдельной горячностью. Я протянул ему руку.
— Мистер Байфилд, я был груб и жесток. Позвольте мне взять мои слова обратно.
Аэронавт покачал головой.
— Они были справедливы, сэр. По крайности во многом справедливы.
— Я в этом совсем не уверен. Воздушный шар, сколько я вас понял и как я сам наблюдаю, может направить честолюбивые мечты людские на иные цели. Вот деньги, и позвольте в придачу заверить вас, что вы не укрываете преступника. Сколько времени «Люнарди» может продержаться в воздухе?
— Я еще не пытался достичь предела. Но думаю, можно рассчитывать часов на двадцать, самое большее — на сутки.
— Мы его испытаем. Ветер, как я понимаю, все еще северо-восточный. А какова наша высота?
Байфилд сверился с прибором.
— Немного менее трех миль.
Эти слова услыхал Далмахой и тут же завопил:
— Эй вы, друзья! Завтракать! Сандвичи, песочное печенье и чистейший нектар! Александров пир!
...О древних лет певец,Клади к ее стопам заслуг твоих венец...[66]
— Овценог ставит виски. Восстань, Александр! Взгляни, ты уже завоевал все миры, покорять больше некого, смахни слезу и передай мне штопор. Иди и ты, Дьюси, новый потомок Дедала; ежели ты и не голоден, то я весьма не прочь закусить, и Овценог тоже проголодался. Впрочем, с какой стати тут единственное число? У овцы ведь не одна нога. Надобно сказать: Овечьи ноги проголодались.
Байфилд извлек из какого-то ящика пирог со свининой и бутылку хереса (в выборе этом выразилась едва ли не вся его натура), и мы принялись трапезничать. Далмахой болтал без умолку. Он обращался к Овценогу небрежно и бесцеремонно, именуя его то Александром Македонским, то гордым шотландцем, то божественной Клариндою. Он избрал его профессором супружеской дипломатии Крэмондской академии. Наконец, он передал ему бутылку и попросил произнести тост, а еще того лучше, спеть песню.
— Сделайте одолжение, Овценог, заставьте звенеть свод небесный!
Мистер Овценог просиял и разразился чувствительной речью. Он был поистине наверху блаженства.
— У вашего друга неиссякаемый запас бодрости, сэр, право же неиссякаемый! — заключил он.
Что до меня, то мой запас бодрости начал иссякать, а быть может, ее заморозил безжалостный холод. Бальный мой наряд нисколько от него не защищал, и, кроме того, меня неодолимо клонило ко сну. Есть я не стал, но выпил стакан Овценогова виски и забрался под кучу пледов. Байфилд заботливо помог мне ими укрыться. Уж не знаю, уловил ли он нотку сомнения, когда я его поблагодарил, но так или иначе он почел своим долгом меня успокоить.
— Можете мне довериться, мистер Дьюси, — сказал он.
Я понял, что это правда, и почувствовал, что Байфилд даже начинает мне нравиться.
Я продремал до вечера. Сквозь сон я слышал, как Далмахой с Овценогом дружно распевали какую-то бессмыслицу. Что-то они уж очень расшумелись, вяло подумал я. Байфилд пытался их утихомирить, но, по-видимому, безуспешно, ибо проснулся я оттого, что Овценог споткнулся об меня, показывая при помощи пустой бутылки, как надобно метать заостренную палку.
— Старинный шотландский спорт, — пояснил Далмахой, утирая глаза; у него даже слезы текли от дурацкого смеха. — Дядюшка его матери участвовал в якобитском восстании в тысяча семьсот сорок пятом году. Извините, что разбудил вас, Дьюси. Бай-бай, крошка!
Мне тогда вовсе не пришло на ум, что в этом шутовстве может таиться опасность. Я повернулся на другой бок и снова задремал.
Казалось, не прошло и минуты, как меня разбудил непонятный шум, и я тотчас ощутил острую боль в голове, точно в виски мне вбивали клинья. Кто-то громко выкрикнул мое имя, и я порывисто сел; в лицо мне хлынул поток лунного света, и, ослепленно мигая, я увидел взволнованное лицо Далмахоя.
— Байфилд... — начал я.
Далмахой ткнул пальцем — воздухоплаватель валялся на полу, неуклюже раскинув руки и ноги, точно огромная кукла. Поперек его колен, упершись головой в какой-то ящик, лежал Овценог, глядя вверх, и довольно улыбался.
— Скверная история, — задыхаясь, вымолвил Далмахой. — С Овценогом нет никакого сладу... совсем не умеет пить. Нашел себе забаву — выкинул за борт весь балласт. Байфилд вышел из себя, а уж это хуже некуда. Вот мне, скажу не хвалясь, самообладание сроду не изменяло. Овценога было не сдержать... Байфилд оглушил его, да поздно... И оба мы свалились без памяти... Овценог решил позвать на помощь. Дернул веревку, думал, звонок, да и оборвал ее. А раз веревка оборвалась, «Люнарди» уже на землю не спустить, вот какая чертовщина.
— Ну давайте дружно: тра-ля-ля... Складно, очень складно, — бормотал Овценог.
Я взглянул вверх. «Люнарди» было не узнать: весь он серебрился, покрытый изморозью. Все канаты и веревки тоже словно оделись серебром или ртутью. И среди всего этого сверкания чуть ниже обода и по крайней мере футах в пяти за пределами досягаемости болталась оборванная веревка от клапана.
— Ну и кашу вы заварили! — сказал я. — Передайте-ка мне другой конец да потрудитесь не терять головы.
— Я бы и рад потерять — так трещит с похмелья, — простонал он, сжимая ладонями виски. — Но, дорогой мой сэр, я вовсе не испугался, если вы это имеете в виду.
А вот я испугался, да еще как. Но надо было действовать. Надеюсь, читатель простит мне, ежели я лишь едва коснусь того, что происходило в следующие две-три минуты, которые и поныне вспоминаются мне снова и снова и преследуют меня в страшных снах. Во тьме удерживать равновесие над пропастью, вцепившись в заиндевевший канат, дрожа от холода и страха; карабкаться вверх и чувствовать, как все внутри замирает и проваливается, словно ведро в бездонный колодец... Должно быть, на эту отчаянную попытку меня подвигла невыносимая боль в голове, да еще то, что уж очень трудно было дышать; так зубная боль гонит человека в кресло дантиста. Я связал разорванные концы веревки и соскользнул обратно в корзину, потом дернул за веревку и открыл клапан, другой рукою отирая пот со лба. Пот тот же час заледенел на манжете.
Еще через минуту-другую звон в ушах немного поутих. Далмахой склонился над Байфилдом: у того шла носом кровь и дыхание стало шумным и хриплым. Овценог давно уже спал сном праведника. Я держал клапан открытым до тех пор, покуда мы не спустились в полосу тумана, — без сомнения, того самого, из которого «Люнарди» недавно поднялся; осевшая на оболочке шара влага и обратилась затем в иней. Более не поднимаясь, мы постепенно вышли из тумана и поплыли над долиной, где, подобно неуловимым призракам, то сверкали в лунном свете, то вновь погружались во тьму одинокие озерки, большие и малые. Снизу нам подмигивали и тут же исчезали крохотные огоньки, все чаще и чаще вспыхивали факелы фабричных труб. Я посмотрел на компас. Мы летели на юго-запад. Но где мы сейчас? Я спросил Далмахоя, и он высказал предположение, что под нами Глазго; услыхав эдакую нелепость, я к нему более не обращался. Байфилд все лежал в беспамятстве.
Я вытащил свои часы — они стояли, неподвижные стрелки показывали двадцать минут пятого; должно быть, я позабыл их завести. Стало быть, до рассвета недалеко. Мы в воздухе уже часов восемнадцать, а то и все двадцать; Байфилд же полагал ранее, что мы летим со скоростью около тридцати миль в час... Пятьсот миль...
Впереди показалась серебряная полоса; словно бы протянутая во мраке лента, она отчетливо обозначилась и все ширилась... Море! Вскорости я даже расслышал рокот прибоя. Я сызнова принялся вычислять расстояние — пятьсот миль. И, когда «Люнарди» проплыл высоко над кромкою пены, и шум прибоя стал удаляться и затих, и померкла позади выбеленная лунным светом рыбачья гавань, на меня снизошло блаженное спокойствие.
Я разбудил Далмахоя.
— Смотрите, море!
— Да, похоже. Какое же это?
— Ла-Манш, конечно!
— Да ну? Вы уверены?
— А что такое? — воскликнул Байфилд. Он очнулся и, пошатываясь, шагнул к нам.
- Полное собрание сочинений и письма. Письма в 12 томах - Антон Чехов - Классическая проза
- Собрание сочинений в десяти томах. Том 10. Публицистика - Алексей Толстой - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Собрание сочинений в двадцати шести томах. т.18. Рим - Эмиль Золя - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 13 - Джек Лондон - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Собрание сочинений в 15 томах. Том 8 - Герберт Уэллс - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том I. - Иван Гончаров - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Веселые ребята и другие рассказы - Роберт Стивенсон - Классическая проза