Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот это надгробие Орбсли бросил в Якубовского.
— Вот здесь Струве прятался от Орбсли.
Но самым интересным для меня из того, что рассказывал мне Миша об Эрмитаже, было существование при нем Египтологического или, вернее, Древневосточного кружка. В нем регулярно читались научные доклады по египтологии, ассириологии, урартовсдснию, и издавался, на средства членов кружка, небольшой, но дельный журнал. Миша мне советовал ходить на заседания этого кружка; хотя я стеснялся и отнекивался, он все же затащил меня туда.
Я помню, что на первом заседании докладывал Исидор Михайлович Лурье. О чем он говорил — не помню, помню только, что было нудно, и что говорил он негладко, тяня и запинаясь. Зато хорошо помню его растрепанный черный чуб, лезший на очки, сутулую фигуру в кожаной тужурке и белые штрипки, свисавшие из-под брюк. Хорошо помню необычайно красивый профиль Орбели и его смоляную бороду:
…Точно высечен из гранита.
Лик был светел, но взгляд тяжел:
Жрец Лемурии, Морадита
К золотому дракону шел.
И казалось, земля бежала
Под его стоны, как вода;
Смоляною доскою лежала
Па груди его борода
Ничего нельзя сказать более точного про то, каким мне представился тогда Орбели, чем эти строки из посмертно опубликованной поэмы Гумилева.
Из членов египтологического кружка я помню Наталию Давыдовну Флиттнср — с добрым лицом, с зеленой лентой на седых волосах, в зеленой кофточке и с большой брошью из зеленой яшмы; и маленькую, горбатую, с челкой, умными глазами и чудовищными корявыми зубами Милицу Эдви-новну Матьс, и ярко-рыжего, длинного и прямого Бориса Пиотровского, и бледного, похожего на добродушный череп Николая Александровича Шолпо, и совсем еще молодого Алексея Мачинского, и толстоногую, рыхлую, добрую Ревекку Ионовну Рубинштейн.
На втором заседании доклад читал Иван Иванович Мещанинов. В пенсне, с видом и голосом джентльмена, немного, впрочем, помятого, он докладывал свою теорию о том, что Rusa Erimcnahi надо понимать не как «Руса, сын Эримсны», а как «Руса — армянин», что этот последний урартский царь был одновременно первым из армянских царей. Доклад показался мне очень неубедительным и каким-то несерьезным. Но то обстоятельство, что первые слышанные мной научные доклады по древнему Востоку были мне неинтересны, нисколько не ослабило моей твердой решимости стать историком древнего Востока. Я уже решил, что самая интересная проблема, которой мне и нужно заняться — это историческая подоплека Троянской войны, «народы моря» и связь древнегреческой и микенской культур с культурами древнего Востока. Поэтому я решил стать хсттологом. Я понимал, что для этого нужно прежде всего знать ассиро-вавилонскую клинопись. Но так как этой специальности не было в то время в Университете (или, вернее, в ЛИЛИ — институте, возникшем на развалинах «ямфака» — факультета языка и материальной культуры Университета), то я решил поступить на специальность арабистики, справедливо считая, что со знанием одного семитского языка — арабского — мне легче будет учить и другой семитский язык — ассиро-вавилонский. Я пробовал с помощью транскрипции и подстрочных переводов в книге Шилейко «Вотивные надписи шумерийских правителей» разобраться и в шумерской грамматике, но из этого у меня ничего не получилось. И неудивительно — шумерская грамматика сильно отличается от грамматики всех тех языков, с которыми мне приходилось иметь дело.
Лето 1931 года мы провели в Вольске, у маминого брата дяди Пети. В воспоминании почти ничего не осталось от этого лета. Маленький, весь засыпанный тяжелой цементной пылью городок. Широкая, но безрадостная Волга. Обычная провинциальная инженерская квартира в стандартном каменном доме. Несчастный, как-то отставший, мне казалось, от жизни, красивый, чернобородый дядя Петя. Трудные характеры в его большой семье. От этого лета, тянувшегося долго и уныло, запомнились какие-то пустяки — простокваша-варенец, да то, как мне кто-то сбил с носа пенсне, когда я стоял на балконе дяди-пстиной квартиры. С нашего приезда из Норвегии у меня обнаружилась близорукость (впрочем, я заметил ее сам уже нссолько раньше, лет в тринадцать), и с пятнадцати лет я завел себе пенсне — из бессознательного подражания папе, а главное — из кокетства: мне казалось, что пенсне меньше, чем очки, искажают черты лица. В школе я, разумеется, пенсне не носил (засмеют, да и собьют) — но это было и не нужно, так как я не утруждал себя глядснисм на доску. Но после школы стал было носить регулярно. Однако после трагикомического случая на дяди-пстином балконе я завел себе очки и снимал их только на ночь.
В Вольске пошли мы как-то искать «дачу Воронцова», — ту самую белую дачу моего первого детства, с которой начинаются в 1917–1918 годах, эти воспоминания. Мне она, по памяти, казалась громадной и окруженной большим и густым садом, оказалось, что она маленькая, и сад тоже. Войти туда не удалось — она была обнесена высоким серым, досчагым забором, и там был какой-то склад бочек. Я вспомнил, как незадолго перед отъездом из Норвегии я побывал в Люсаксрс, в том доме, где мы жили, впервые приехав заграницу, и как дом тоже оказался очень маленьким, и в калитке надо было нагибаться под перекладиной; и вес было другое, кроме знакомого с раннего детства соседа-врача с его мотоциклом — доктора Баккс.
А от того лета, может быть, более всего запомнился мне город Аткарск, где мы пересаживались на обратном пути на московский поезд, — бревенчатые домики, чудовищная черноземная грязь на главной площади, грязная столовка «Палэ-Рояль» — в точности его повторил для меня город Буй в 1942 году.
Когда же это лето прошло, и мы опять вернулись в Ленинград, папа сказал мне, что, пока я не смогу поступить в Университет, мне следует заняться делом и начать зарабатывать, — раз школу я уже кончил. Я, конечно, с этим согласился. Постоянной работы у меня сначала не было (да и не стоило устраиваться всего на год), но я что-то переводил — один чудовищный по глупости рассказ какого-то норвежского пролетарского писателя о кроликах, переведенный мной, был напечатан в журнале «30 дней» или другом каком-то; может быть, был напечатан и не один перевод — не помню точно; кроме того, я давал уроки норвежского и, кажется, также английского языка. Норвежский язык я преподавал одному пожилому толстому инженеру, мало способному — не знаю, зачем ему понадобился норвежский; и еще студентке старшего курса ЛИЛИ, Татьяне Григорьевне Гнсдич.
Мои уроки с Татьяной Григорьевной длились года два или три, и мы с ней подружились. Татьяне Григорьевне в это время было лет двадцать шесть-двадцать семь. Была она высокая и какая-то нескладная, старомодная, всегда в длинном, темном платье со старыми матовыми кружевами; нос ее был длинный, подбородок тоже, рот ввалившийся, как у старухи, плохая, пористая кожа. Но в ней жила поэтесса, — или, она сказала бы, поэт, — экзальтированный поэт, но все-таки настоящий; не только версификация, но и поэтическое настроение давалось ей легко. Жила она с матерью, пожилою, тихою и смирившеюся с жизнью. Жизнь же, видимо, была нелегкая: отец Татьяны Григорьевны был не только дворянин, что уже было, по тем временам, довольно скверно, но еще и уездный земский начальник, что было всего на один градус лучше жандарма. Ей не сразу удалось поступить в Университет (или в ЛИЛИ, вернее), и её не раз оттуда собирались исключить, а может быть и исключали. Особенно преследовал ее некий однокурсник — Кокорин; он был настолько активным общественником и борцом с классовыми врагами, что невольно приходилось задумываться — а не жандарм ли был его собственный папенька?
Между прочим, однажды Татьяну Григорьевну вызвали в деканат и предъявили обвинение в сокрытии дворянского происхождения — это было тогда самое страшное и в то же время самое ходячее обвинение. Татьяна Григорьевна сказала, что с фамилией «Гнсдич» скрывать дворянское происхождение бесполезно: кроме дворян, носителей этой фамилии нет. Тогда её стали исключать из института за то, что она «кичится своим дворянским происхождением».
Впрочем, она отнюдь не была антисоветски настроена. Совсем напротив. Я уже говорил, что я не встречал тогда среди интеллигенции моего поколения людей, действительно антисоветски настроенных, хотя они и могли критиковать ту или иную черту советской действительности. Идея построения социализма, явный и искренний энтузиазм коммунистов и рабочих заражал всех. А если был кто, думавший иначе, то гражданская война приучила таких молчать, как мертвых — и их голос и мысли до меня не доходили.
В меня Татьяна Григорьевна была чуточку влюблена. Это не самомнение, она сама мне это говорила много лет спустя. Но я об этом мало задумывался — просто мне нравилось с ней говорить на высоинтсллигснтныс темы — о поэзии, о языкознании. Позже, уже на втором курсе Института, я изобрел некую лингвистическую теорию о происхождении индоевропейских корнеи на основе первобытных семантических пучков — она очень заинтересовалась и увлеклась этой теорией — а, может быть, просто мной, — я же не хотел разрабатывать придуманного, так как собирался быть историком, а не лингвистом, и все уговаривал её взять мои тетрад** и продолжить работу — и поэтому эта работа называлась между нами «кукушонком». В конце концов я подарил ей свои тетради — хочет продолжать, пусть продолжает, нет — пусть бросит. Меня не смущало даже то, что в этих тетрадях, между прочим, анализировались и нецензурные слова: мне была нужна наиболее архаичная лексика славянских языков, и я брал ее и из Срезневского, и из Даля, и с улицы, — и мне казалось, что на том высоконаучном уровне, на котором велось нами это обсуждение, мы должны относиться к этим вещам чисто научно. Не знаю, что она об этом думала, но она не показывала вида, что это ее шокировало. Впрочем, к подобным вещам точно так же относились и другие наши студентки и студенты, увлекавшиеся мифологией и семантикой, ученики И.Г.Франк-Камснсцкого и О.М.Фрсйдснбсрг. Но об этом дальше.
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары