Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда этим тридцати женщинам перевалит за сорок, — сказала княгиня фон Т., — в Италии начнется революция.
— Почему же не тогда, когда этим четырем или пяти красивым малым исполнится немного больше сорока, — поинтересовалась Анна-Мария фон Бисмарк.
— Ах, это совсем не одно и то же, — сказал Дорнберг. — Политических деятелей, видите ли, опрокидывают с гораздо большей легкостью, чем три десятка старых любовниц.
— С точки зрения политической жизни, — проговорила Агата Ратибор, — Рим — всего лишь гарсоньерка[563].
— Дорогая, на что Вы жалуетесь, — спросила Вирджиния Казарди, со своим американским акцентом, — Рим — священный город, город избранный Богом затем, чтобы у него на земле имелось убежище.
— Я слышала хорошее «мо»[564] по поводу графа Чиано, — сказала Вероника, — но не знаю, могу ли я повторить его? Оно идет из Ватикана.
— Вы можете повторить его, — ответил ей я, — у Ватикана есть тоже своя лестница обслуживания.
— Граф Чиано занимается любовью, говорят в Ватикане, а думает, что делает политику.
— Фон Риббентроп, — сказала Агата, — рассказывал мне, что со времени их встречи в Милане для подписания Стального Пакта граф Чиано смотрел на него так, что он приходил в смущение.
— Послушать Вас, — произнес я, — так можно подумать, что министр фон Риббентроп тоже был любовницей Чиано.
— Отныне, — сказала Агата, — он тоже перекочевал в объятия Филиппо Анфузо.
Вероника рассказала, что графиня Чиано, к которой она питала искреннюю симпатию, за последнее время неоднократно демонстрировала свое стремление разорвать брачные отношения с графом Чиано, чтобы выйти замуж за молодого флорентийского аристократа маркиза Эмилио Пуччи.
— Разве графиня Эдда Чиано — одна из этих тридцати женщин? — спросила княгиня фон Т.
— В политике, — ответила Агата. — Эдда — та из тридцати, которая имеет меньше всего успеха.
— Итальянский народ обожает ее, точно святую. Не надо забывать, что она — дочь Муссолини, — сказал Альфиери своим милым и глупым голосом.
Все рассмеялись, а баронесса фон Б., обращаясь к Альфиери и грациозно наклонившись, заявила:
— Я здесь — посол тридцати самых красивых женщин Рима. — Что вызвало у всех сотрапезников припадок самого сердечного смеха.
Желание выйти замуж за молодого маркиза Пуччи, приписываемое Эдде Чиано, было не более чем сплетней, не имевшей никакого серьезного значения. Но в словах Вероники и комментариях остальных молодых немецких женщин (да и сам Альфиери, весьма лакомый до римских сплетен, предпочитал в некоторых случаях чувствовать себя, как сам он говорил, послом тридцати самых красивых женщин Рима, чем послом Муссолини) она приобретала значение национального события, фундаментального факта итальянской жизни; она навлекала на себя безмолвное осуждение всего итальянского народа. Разговор долго вертелся вокруг графа и графини Чиано, рисуя молодого министра иностранных дел среди золотой когорты «бьюти»[565] дворца Колонна и «дэнди» дворца Чиги, любезно развлекаясь соперничествами, интригами и ревностями этого двора, элегантного и безнравственного, принадлежностью к которому гордилась сама Вероника (Агата Ратибор тоже принадлежала бы к нему, если бы не была отныне тем, что и Галеаццо Чиано, сам немного «старая дева», презирал больше всего, то есть именно старой девой). Она привела нам на память и как бы заставила дефилировать перед нами весь кортеж римских «сливок», с его раболепными интересами, жадной ловлей почестей и развлечений, его моральным безразличием, характерными для общества глубоко разложившегося. И это было продолжением горделивого сравнения коррупции итальянской жизни — пассивности, одновременно циничной и безнадежной, всего итальянского народа — с женственностью и «героизмом» немецкой жизни. Можно было подумать, что каждая из них: Вероника, Агата, княгиня фон Т., графиня фон В., баронесса фон Б. говорили: «Посмотрите, как я страдаю! Поглядите, в какое состояние привели меня голод, лишения, усталость, жестокости войны, полюбуйтесь и покраснейте!»
И, действительно, другие молодые женщины, чувствовавшие себя в Германии иностранками, краснели, как если бы у них не оставалось иного средства скрыть улыбку, которую вызывала у них эта светская эклога[566], «героизму» немецкой жизни и блеску этой горделивой плоти, этих элегантных туалетов. Или как если бы они в глубине своего сознания чувствовали себя подобными остальным и виновными, как они.
Я видел сидящую напротив меня, между графом Дорнбергом и бароном Эдельштамом, женщину, уже не находившуюся в цвете лет и улыбавшуюся усталой улыбкой легкомысленным и злым словам Вероники и остальных дам из ее компании. Я ничего не знал о ней, кроме того, что она была итальянкой и что ее девичья фамилия была Антинори, и что она вышла замуж за крупного чиновника Министерства иностранных дел Райха, имя которого часто встречалось в немецкой политической хронике: барона Брауна фон Штума, имевшего титул посла. Я со страдальческой симпатией смотрел на ее усталое лицо, осунувшееся, но минутами все еще молодое, ее светлые глаза, затуманенные и мягкие, будто стыдящиеся втайне, и тонкие морщинки, окружавшие ее виски и рот, печальный и горький. Итальянское изящество ее лица еще не совсем угасло, так же, как и нежная мечтательность, которая присутствует во взоре итальянских женщин и которая иногда кажется взглядом любви, позабытым между полусомкнутых ресниц. Время от времени она смотрела на меня, и я чувствовал, что ее взгляд останавливается на мне как признание ее заброшенности, которое выдавало мне тайну ее смятения. Я стал замечать, что она была предметом недоброжелательного внимания Вероники и ее приятельниц. Они с чисто женской иронией наблюдали ее простое платье, ногти без лака, брови не выщипанные и не удлиненные, губы не напомаженные, как будто им доставляло лукавое удовольствие обнаруживать на лице и во всей фигуре Джозефины фон Штум тревогу и страх, немного отличавшиеся от их тревоги, их страха, печаль не немецкую, отсутствие этой гордости нищетой других, в которую они так подчеркнуто облачались. Но мало-помалу я стал улавливать тайный смысл этого взгляда, в котором мне удалось заметить немую мольбу, как будто она просила меня о помощи и дружбе.
Сквозь слегка затуманенные стекла замерзшее Ванзее[567] казалось огромной бляхой из блестящего мрамора, где линии, прорезанные коньками и парусными санями, начертали таинственные изречения. Черневшая в лунном свете высокая стена лесов окружала озеро, точно стена тюрьмы. Вероника вспоминала о зимнем солнце на Капри, о каприотских днях Эдды Чиано и ее легкомысленного двора.
— Это просто невероятно, — говорил Дорнберг, — какими людьми окружает себя графиня Чиано. Я не видел ничего подобного даже в Монте-Карло, возле старых дам и жиголо[568].
— В сущности, Эдда и есть старая дама! — сказала Агата.
— Но ей всего лишь тридцать лет, — воскликнула княгиня фон Т.
— Тридцать лет, — настаивала Агата, — это много для тех, кто никогда не был молод. — И она добавила, что графиня Чиано никогда не была молодой, что она уже была старухой, что у нее склад мышления, характер, капризные и деспотические настроения старой женщины. И, как эти старые дамы, которые окружают себя улыбающимися лакеями, помимо услужливых друзей и покладистых любовников, она не выносила около себя никого, кроме подозрительных субъектов, способных забавлять и развлекать ее.
— Это невероятно печальная женщина, — заключила она, — ее злейший враг — скука. Она проводит целые ночи, играя в кости, как какая-нибудь негритянка из Гарлема. Это, в своем роде, мадам Бовари. Вы можете себе представить, что получилось бы из Эммы Бовари[569], если бы она ко всему была еще и дочерью Муссолини?
— Она часто плачет. Она целые дни проводит запершись в своей комнате и рыдая, — сказала Вероника.
— Она всегда смеется, — сообщила злобным голосом Агата, — она часто проводит ночи, предаваясь пьянству среди своей милой компании любовников, мошенников и шпиков.
— Было бы гораздо хуже, — сказал Дорнберг, — если бы она пила совсем одна. — И он рассказал, что знавал в Адрианополе[570] бедного английского консула, который смертельно скучал, и чтобы не пить одному, садился ночью перед зеркалом. Он пил часами, молча, в своей пустынной комнате, до тех пор, пока его отражение в зеркале не принималось смеяться. Тогда он поднимался и шел спать.
— Уже через пять минут Эдда бросила бы свой бокал в это зеркало, — съязвила Агата.
— У нее очень больная грудь, она знает, что не проживет долго, — посочувствовала Вероника. — Ее экстравагантности, эти капризные и деспотические настроения происходят от ее болезни. Иногда мне ее жаль.
— Она не вызывает жалости в итальянцах, — парировала Агата. — Итальянцы ее презирают. Почему бы они должны были ее жалеть?
- Будни советского тыла. Жизнь и труд советских людей в годы Великой Отечественной Войны. 1941–1945 - Дмитрий Зубов - Военное
- Высшие кадры Красной Армии. 1917–1921 гг. - Сергей Войтиков - Военное
- Виктор Суворов: Нокдаун 1941. Почему Сталин «проспал» удар? - Виктор Суворов - Военное
- Стратегические операции люфтваффе. От Варшавы до Москвы. 1939-1941 - Дмитрий Зубов - Военное
- Вставай, страна огромная! Великая Отечественная война 1941–1945 гг. (к 75-летию начала войны) - Алексей Вербовой - Военное
- Маршал Василевский - Владимир Дайнес - Военное
- Тайный фронт Великой Отечественной - Анатолий Максимов - Военное
- Как Пётр Первый усмирил Европу и Украину, или Швед под Полтавой - Петр Букейханов - Военное
- Тайны 45-го. От Арденн и Балатона до Хингана и Хиросимы - Сергей Кремлев - Военное
- Проклятые легионы. Изменники Родины на службе Гитлера - Олег Смыслов - Военное