Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Франческа, — воскликнул я, — звезда мыслей моих! Мысль души моей! Vita della mia vita![137] Моя прекрасная, многоцелованная, стройная, католическая Франческа! На одну эту ночь, которую ты еще отдашь мне, я даже приму католичество — но только на одну ночь! О, прекрасная, блаженная, католическая ночь! Я лежу в твоих объятиях, строго католически веруя в небо любви твоей, и в поцелуе наших уст мы исповедуем с тобою, что слово претворяется в плоть, вера воплощается в образы и формы. О, какая религия! Вы, попы, воспойте тем временем ваше „кирие элейсон“, звоните, кадите, бейте в колокола!
Пусть гудит орган, пусть раздаются звуки мессы Палестрины*: „Се плоть моя“, и я в блаженстве сомкну глаза, но когда проснусь на другое утро, то сотру с них и дремоту и католичество и опять ясно взгляну на солнце и на библию, и опять стану протестантски разумным и трезвым, как раньше».
Глава VII
Когда на следующий день солнце вновь сердечно заиграло на небе, рассеялись окончательно унылые мысли и чувства, вызванные во мне вчерашним крестным ходом и заставившие меня смотреть на жизнь как на болезнь и на мир как на больницу.
Весь город кишел веселым народом. Пестро разряженные жители, а среди них то здесь, то тут мелькнет черный попик. Все это гудело, смеялось и болтало, так что почти не слышно было колокольного перезвона, призывавшего на торжественное богослужение в собор*. Это — красивая, простая церковь; пестрый мраморный фасад ее украшен короткими, одна над другой поставленными колонками, которые так забавно-уныло глядят на вас. Внутри собора столбы и стены затянуты были красною материей, и над колышащимся человеческим потоком разливалась радостная музыка. Я шел под руку с синьорой Франческой, и когда я у входа подал ей святой воды и ощущение сладостной влажности от прикосновения наших пальцев вызвало электрические токи в наших душах, я почувствовал одновременно электрический удар в ногу, от которого, с испуга, едва не грохнулся на коленопреклоненных крестьянок, которые густыми рядами устилали пол в белых своих платьях, с длинными серьгами в ушах и с тяжелыми цепочками желтого золота на шеях. Обернувшись, я увидел женщину, тоже коленопреклоненную; она обмахивалась веером, а за веером я различил смеющиеся глаза миледи. Я склонился к ней, и она томно шепнула мне на ухо: «Delightful!»[138]
— Ради бога, — прошептал я, — будьте серьезны, не смейтесь, иначе нас, право, вышвырнут отсюда.
Но просьбы и мольбы оказались безуспешны. К счастью, никто не понимал нашего языка. Поднявшись на ноги и пройдя вслед за нами сквозь толпу к главному алтарю, миледи отдалась своей безумной веселости без малейшего стеснения, как будто бы мы были одни в Апеннинах. Она издевалась над всем окружающим, и стрелы ее не пощадили даже бедных живописных ликов на стенах.
— Смотрите-ка, — воскликнула она, — вот и леди Ева, урожденная фон Риппе[139], препирается со змеем! Удачна мысль художника — изобразить змея с человеческой головой и человеческим лицом; но было бы много остроумнее, если бы он украсил это обольстительное лицо военными усами. Видите там, доктор, этого ангела, который возвещает пресвятой деве о благословенном ее положении и при этом так иронически улыбается. Я знаю, что в мыслях у этого руффиано! А эта Мария, у ног которой склонился священный союз Востока, подносящий золото и мирру, — разве она не похожа на Каталани*?
Синьора Франческа из всей этой болтовни, по причине незнания английского языка, кроме слова Каталани ничего не поняла и живо заметила, что дама, про которую говорит наша приятельница, в настоящее время утратила немалую долю своей популярности. Но наша приятельница, не отвлекаясь, продолжала сыпать замечаниями и относительно изображений страстей Христовых, вплоть до распятия — прекрасной картины, на которой в числе других изображены были три глупые, не относящиеся к делу, физиономии, спокойно взиравшие на муки господни; о них миледи утверждала, что это, конечно, полномочные комиссары Австрии, России и Франции.
Между тем, старые фрески, глядевшие со стен из-за красной драпировки, могли бы до некоторой степени умерить британскую иронию своей сосредоточенной глубиной. На них были изображены лица из той героической эпохи города Лукки*, о которой так много повествуется в исторических трудах Макиавелли*, этого романтического Саллюстия, и дух которой столь пламенно веет в песнях Данте, этого Гомера католицизма; выражение этих лиц говорит о суровости чувств и варварских понятиях средневековья, хотя, правда, иные безмолвные юношеские уста милой улыбкой свидетельствуют, что и тогда не все розы были каменны и прятались под покрывалами, а шаловливый, нежный взгляд сквозь опущенные ресницы иной мадонны того времени блеском своим подтверждает, что она, пожалуй, не прочь подарить нас еще одним Христом-младенцем. Во всяком случае, высоким духом веет от этих старофлорентийских картин; в них собственно то героическое, что открывается нам и в мраморных статуях древних богов и что, вопреки мнению наших эстетиков, заключается не в вечном спокойствии бесстрастия, а в вечной страсти без беспокойства. Традиционные отголоски того же старофлорентийского духа чувствуются, пожалуй, и в некоторых позднейших картинах, написанных маслом и висящих в Луккском соборе. Особенно мое внимание привлек «Брак в Кане» — картина, принадлежащая одному из учеников Андреа дель Сарто*, написанная несколько жестко и скомпанованная резко. Спаситель сидит между нежной красивой невестой и фарисеем, чье каменное лицо, подобное скрижалям закона, выражает удивление перед гением пророка, который так весело вмешивается в ряды гостей и угощает все это общество чудесами почище Моисеевых; ведь Моисей, как бы сильно он ни бил скалу, мог извлечь из нее всего только воду, а этому стоило сказать только слово, и кружки наполнились лучшим вином. Много мягче, почти в венецианских тонах, написана картина неизвестного художника, висящая рядом; здесь ликующая игра красок как-то особенно умеряется скорбью, трепещущей во всем. Здесь представлено, как Мария взяла фунт елея*, подлинного, драгоценного нарда, и помазала им ноги Иисуса и осушила их своими волосами. Христос сидит в кругу своих учеников. Прекрасный, умный бог, — он по-человечески грустен и испытывает жуткое благоговение, глядя на собственное свое тело, обреченное претерпеть в скором времени такие страдания, — уже сейчас подобает ему и воздается честь миропомазания, удел мертвых; он умиленно, растроганно улыбается коленопреклоненной женщине, которая, движимая предчувствиями своей любящей и беспокойной души, совершает дело милосердия, дело, которое никогда не забудется, доколе существует страждущее человечество, и которое на протяжении тысячелетий благоуханием своим будет освежать страждущих людей. Кроме ученика, который возлежит на груди Христовой, — он же впоследствии и поведает об этом подвиге Марии, — никто из апостолов как будто не чувствует значения происходящего, а вот этот, с рыжей бородой, словно с неудовольствием произносит, как сказано в писании: «Почему бы не продать этот елей за триста грошей и не раздать деньги нищим?» Это тот самый бережливый апостол, что ведает казной; привычка иметь дело с деньгами — причина, почему он стал равнодушным ко всякому бескорыстному благоуханию любви; он предпочитает променять елей на гроши ради какой-нибудь полезной цели, и именно он, меняла, он предал спасителя за тридцать сребреников. В этой истории о банкире из среды апостолов евангелие символически показывает зловеще-обольстительную мощь, таящуюся в денежном мешке, и предостерегает против вероломства деловых людей. Всякий богач — Иуда Искариотский.
— А ведь вы корчите физиономию глубоко верующего человека, дорогой доктор, — шепнула миледи, — я только что наблюдала за вами, и, простите, если, может быть, обижу вас: вы похожи были на доброго христианина.
— Между нами говоря, я таков и есть. Да, Христос…
— Может быть, вы верите и в то, что он бог?
— Разумеется, добрейшая Матильда. Это бог, которого я больше всех люблю — не потому, что он законный бог, отец которого был уже богом и с незапамятных времен управлял вселенной, но потому, что он, будучи прирожденным дофином небес, все-таки настроен демократически и не любит всей этой придворной церемониальной пышности, потому что он не бог аристократии и скудоумных ученых и блещущих галунами военных, а скромный народный бог, мещанский бог, un boil dieu citoyen[140]. Право же, если бы Христос не был богом, я бы избрал его на этот пост, и гораздо охотнее повиновался бы ему, чем навязанному извне, самодержавному богу, повиновался бы ему, выборному богу, богу, мною избранному.
- Сорок два свидания с русской речью - Владимир Новиков - Публицистика
- Россия на пороге нового мира. Холодный восточный ветер – 2 - Андрей Фурсов - Публицистика
- Том 15. Дела и речи - Виктор Гюго - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Нам нужна великая Россия. Избранные статьи и речи - Петр Аркадьевич Столыпин - История / Публицистика
- По поводу новых изданий о расколе - Николай Аристов - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Разгром 1941 (На мирно спящих аэродромах) - Марк Солонин - Публицистика
- Никогда не сдаваться! Лучшие речи Черчилля - Уинстон Черчилль - Публицистика