Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О природа! Немая дева! Я хорошо понимаю язык твоих зарниц, твои тщетные попытки заговорить, судорожно освещающие твой прекрасный лик. Мне так глубоко жаль тебя, что я плачу. Но тогда и ты понимаешь меня, и проясняешься и улыбаешься мне из глубины золотых твоих очей. Прекрасная дева, твои звезды понятны мне, как и тебе — мои слезы!
Глава II
— Ничто в мире не хочет идти назад, — сказала мне старая ящерица, — все стремится вперед, и в конце концов в природе произойдет ряд повышений по службе. Камни сделаются растениями, растения — животными, животные — людьми, а люди — богами.
— Но, — воскликнул я, — что же станется тогда с этими добрыми людьми — с бедными старыми богами?
— Это как-нибудь устроится, любезный друг, — отвечала ящерица, — вероятно, они подадут в отставку или будут уволены на покой каким-нибудь почетным способом.
Немало узнал я и других тайн от моего натурфилософа* с иероглифическою кожею, но дал честное слово не выдавать их. Я знаю теперь больше, чем Шеллинг и Гегель.
— Какого вы мнения о них обоих? — спросила меня старая ящерица с насмешливой улыбкой, когда я как-то раз упомянул их имена.
— Если принять во внимание, что они только люди, а не ящерицы, — ответил я, — то нельзя не поразиться учености этих господ. По существу они оба проповедуют одно учение — хорошо известную вам философию тождества*; различаются они только по способу изложения. Когда Гегель начинает строить основы своей философии, то кажется, будто видишь те красивые фигуры, которые умеет строить искусный школьный учитель, сочетая различные цифры таким образом, что обыкновенному наблюдателю доступно лишь поверхностное созерцание наружной формы — домиков, корабликов или отдельных солдатиков, составленных из этих цифр; между тем сообразительный школьник постигнет в этих фигурах способ разрешения замысловатой математической задачи. Способ изложения Шеллинга напоминает скорее те индийские изображения животных, где путем причудливых сплетений соединены между собою змеи, птицы, слоны и тому подобные одушевленные ингредиенты. Этот способ гораздо привлекательнее, радостнее, теплее; здесь бьется пульс жизни, все здесь одухотворено, в то время как абстрактные гегелевские схемы смотрят на нас таким серым, таким холодным и мертвым взглядом.
— Так, так, — сказала старая ящерица — я понимаю вас, но ответьте мне, много ли слушателей у этих философов?
Тут я представил ей картину, как в ученом берлинском караван-сарае собираются верблюды у кладезя гегелевской премудрости, опускаются перед ним на колени, принимают на себя груз мехов с драгоценным содержимым и, навьюченные таким образом, шествуют дальше по песчаной пустыне Бранденбурга. Затем я изобразил, как новые афиняне* теснятся вокруг источника шеллинговской живой воды, будто это лучший сорт пива, какой-нибудь «Брейган»* жизни, напиток бессмертия.
Желтая зависть овладела маленькой жрицей натурфилософии, когда она узнала об успехе, которым пользуются ее коллеги, и она раздраженно спросила:
— Который из них, по-вашему, выше?
— Этого я не могу решить, — отвечал я, — так же как не могу решить, кто выше — Шехнер* или Зонтаг, но думаю…
— Думаю! — воскликнула ящерица резко и надменно, тоном глубочайшего пренебрежения. — Думать! Кто из вас думает! Мой мудрый друг, вот уже скоро три тысячи лет, как я занимаюсь наблюдениями над умственной деятельностью животных; предметом моих изучений я избрала преимущественно людей, обезьян и змей, я уделила этим странным существам столько же внимания, сколько Лионне* своим гусеницам, и в итоге моих наблюдений, опытов и анатомических сравнений я могу со всей решительностью удостоверить: люди не думают, лишь время от времени им приходит что-нибудь в голову, и эти внезапные озарения они именуют мыслями, а нанизывание их — мышлением. Но от моего имени вы можете сказать: люди не думают, философы не думают, не думают ни Шеллинг, ни Гегель, а уж что касается их философии, то это — просто воздух и вода, тучи небесные; мне приходилось уже видеть несметное количество таких туч, они гордо и уверенно проносились надо мною, а в ближайшее же утро солнце превращало их в первичное ничто; существует одна-единственная истинная философия, и она написана вечными иероглифами на моем собственном хвосте.
При этих словах, произнесенных с презрительным пафосом, старая ящерица повернулась ко мне спиной, и по мере того, как она медленно удалялась, виляя хвостом, я мог рассматривать на ее спине чудеснейшие знаки, в пестром своем красноречии проходившие по всему хвосту.
Глава III
Разговор, приведенный мной в предыдущей главе, происходил на дороге между Луккскими водами и городом Луккой, невдалеке от большого каштанового дерева, осенявшего ручей своими темно-зелеными ветвями, и в присутствии старого белобородого козла, пасшегося там в отшельническом одиночестве. Я отправился в город Лукку, чтобы разыскать Франческу и Матильду, с которыми, согласно нашему уговору, должен был встретиться неделей раньше. Однако в назначенный срок я побывал там напрасно, и теперь мне вторично пришлось собраться в путь. Я шел пешком мимо прекрасных гор и рощ; золотые апельсины, словно дневные звезды, светились в темной листве, и гирлянды виноградных лоз тянулись на целые мили в праздничных сплетениях. Вся здешняя местность напоминает сад и нарядна как декорации тех сельских сцен, что показывают в наших театрах; да и сами сельские жители похожи на пестрые фигуры, которые забавляют нас своим пением, смехом и танцами. Ни одного филистерского лица. А если здесь и есть филистеры, то это все-таки итальянские апельсинные филистеры, а не неуклюжие немецкие — картофельные. Люди здесь живописны и идеальны, как сама страна, и при этом у каждого своеобразное выражение лица, каждый проявляет себя по-своему: осанкой, драпировкой плаща и, при случае, взмахом ножа. У нас дома, наоборот, — все люди с рядовыми, однообразными физиономиями; когда их соберется двенадцать человек, образуется дюжина, а когда тринадцатый нападает на них, они зовут полицию.
В окрестностях Лукки, как и в большей части Тосканы, мне бросилось в глаза, что женщины носят большие черные шляпы из войлока со свешивающимися черными страусовыми перьями; даже плетельщицы соломы, и те носят такой тяжелый головной убор. Мужчины, наоборот, носят в большинстве случаев легкие соломенные шляпы; молодые парни получают их в подарок от девушек, которые сами плетут их и вплетают в них свои любовные мечты, а может быть, и вздохи. Так и Франческа сидела когда-то среди девушек и цветов долины Арно и плела шляпу для своего саго Сессо[132], целуя каждую вплетаемую соломинку и мило напевая свое «Occhie, stelle mortale»[133]. Кудрявая голова, на которой так красиво сидела потом эта шляпа, украшена теперь тонзурой, а самая шляпа, старая и поношенная, висит у аббата в Болонье в углу его хмурой комнаты.
Я принадлежу к числу тех людей, которые охотно сворачивают с большой дороги на более короткую и нередко поэтому блуждают по узким лесным и горным тропинкам. Так случилось и в этот раз: на путешествие в Лукку я, конечно, потратил вдвое больше времени, чем обыкновенный пешеход, идущий большой дорогой. Воробей, у которого я спросил, как пройти, защебетал, защебетал, но ничего не мог объяснить мне толком. Должно быть, он и сам не знал дороги. От бабочек и стрекоз, сидевших на крупных колокольчиках, я не мог добиться ни слова, — они улетали, прежде чем успевали услышать мой вопрос, а цветы только покачивали своими беззвучными головками-колокольчиками. Порой меня окликали дикие мирты, посмеиваясь издали своими тоненькими голосками. Тогда я порывисто взбирался на самые высокие утесы и взывал: «Тучи небесные! Корабли воздушные! Скажите, где дорога к Франческе? Где она — в Лукке? Скажите, что она делает? Что она танцует? Скажите мне всё, а когда всё скажете, скажите еще раз!»
При таком избытке безумия не было бы ничего удивительного в том, что какой-нибудь суровый орел, чьи одинокие грезы потревожены были моим возгласом, взглянул бы на меня с презрительным недовольством. Но я охотно прощаю ему: ведь он никогда не видел Франчески, а потому и может в столь величественном расположении духа сидеть на своем крепком утесе и свободно смотреть в небо или же глазеть на меня сверху с таким дерзким спокойствием. У таких орлов нестерпимо надменный взор, они смотрят на тебя так, будто спрашивают: «Что ты за птица? Знаешь ли ты, что я все еще царь, как и в те героические времена, когда я держал молнии Юпитера и украшал собой знамена Наполеона? Может быть, ты ученый попугай, который вызубрил наизусть старые песни и педантически их насвистываешь? Или выдохшийся голубок, красиво чувствующий и так жалко воркующий? Или соловей из альманаха? Или выродившийся гусак, чьи предки спасли Капитолий? А может быть, просто раболепный домашний петух, которому в насмешку привесили на шею эмблему смелого полета, то есть мой портрет в миниатюре, и который поэтому топорщится так важно, будто он и в самом деле орел?» Ты знаешь, любезный читатель, как мало у меня оснований чувствовать себя обиженным, если орел и подумал обо мне что-нибудь подобное. Мне кажется, взгляд, брошенный мной ему, был еще надменнее, чем его собственный, и если он догадался справиться обо мне у первого попавшегося лаврового дерева, то теперь он знает, кто я.
- Сорок два свидания с русской речью - Владимир Новиков - Публицистика
- Россия на пороге нового мира. Холодный восточный ветер – 2 - Андрей Фурсов - Публицистика
- Том 15. Дела и речи - Виктор Гюго - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Нам нужна великая Россия. Избранные статьи и речи - Петр Аркадьевич Столыпин - История / Публицистика
- По поводу новых изданий о расколе - Николай Аристов - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Разгром 1941 (На мирно спящих аэродромах) - Марк Солонин - Публицистика
- Никогда не сдаваться! Лучшие речи Черчилля - Уинстон Черчилль - Публицистика