Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова, правда, не еврейка, но и шляпок она не носила. А вот чёлка у неё была, и ради этой чёлки в стихотворении появились метёлки. А в другом — ёлки. А в третьем наш ибанько ссылается уже на Ахматову (или на Ахмадулину? По времени получается — на Ахмадулину, но намекивается на Ахматову — так почётнее):
И ещё через двадцать подточенных вольностью лет Поэтесса одна, простодушна и жизнью помята, Мне сказала, знакомясь со мной: «Вы хороший поэт…»
И тут же возражает себе: Кто стар, пусть пишет мемуары, — Мы не унизимся до них. И признаётся: Я не любил шестидесятых, семидесятых, никаких. И убеждает: сам Пушкин, воскресни он, почёл бы за честь поселиться рядом с нашим ибанько на дачке в Вырице. Может, оно и так, но куда девать живущего по соседству с Кушнером секретаря Союза писателей Михаила Кураева? А в Комарово пусть выметается! Правда, не Кураев, а Пушкин пусть выметается — Кураев живой, и с ним лучше не ссориться, а Пушкину всё как с гуся вода!
Что вы читаете? С чем согласились в душе? Кто вас смешит, развлекает и ловит на слове? Пушкин — помещик, но он же и дачник уже, В Вырице жил бы сегодня, а то — в Комарове.
В душе — уже — это, если кто не понял, рифма. Про Пушкина в книге вообще много — и постоянно в сопоставлении с нашим увенчанным лаврами ибанько. И про Тютчева. И про Мандельштама. И даже почему-то про апостола Павла. Но с Павлом как раз беда: попробуй зарифмовать его, если, кроме рифмы предъявлен — подавлен, у тебя выходит сплошная Пенелопа… А впрочем, судите сами:
Здесь полагается веселиться: Гогот предписан, и смех предъявлен. С рыцарем в латах флиртует птица, В угол забился бы я, подавлен, Ретировался бы в боковую Улочку, где бы фонтан картавил, Чашу наполнить стремясь лепную, В нише стоял бы апостол Павел.
Здесь, на картавом фонтане, мы, пожалуй, и прервём наш анализ. Мимоходом отметив сры и, вслед за Козьмой Прутковым, посоветовав фонтану, даже если он есть или был когда-то, заткнуться и отдохнуть — с тем чтобы впредь не картавить. А лишь наслаждаться заслуженной поэтической славой: Я бы мог почивать на лаврах — сказано у Кушнера в том же сборнике. Вот и почивай на здоровье! Потому что другого Поэта у Чубайса для нас с вами нет. А у Путина нет для нас другого Чубайса. И у меня нет для вас другого Путина. Другие Кушнеры, правда, есть — но они не такие белые, пушистые, не такие деньго- и славолюбивые. Другие Кушнеры есть, а ибанько на энерджайзере — он один такой!
2005
Клиентела
В Европейском университете прошли очередные Эткиндовские чтения. Современный читатель вряд ли помнит Ефима Григорьевича Эткинда (чтения посвящены именно ему, а не его племяннику Александру Эткинду, в квазилитературном и паранаучном плане ничуть не менее плодовитому, чем дядя самых честных правил, но до чтений собственного имени пока не доросшему), и хотя бы поэтому имеет смысл рассказать о нём и поразмышлять над его неоднозначной судьбой. Да и юбилей (о котором чуть ниже) подоспел. Но сначала несколько слов о самом Европейском университете. Назван он так, очевидно, по аналогии с «Королями и капустой», в которых, как известно, речь идёт обо всём на свете, кроме королей и капусты. Соответственно, «корочки», выдаваемые выпускникам Европейского университета, нигде в Европе не признают. С таким же успехом — и по той же причине — университет мог бы, впрочем, называться Американским или Российским. Потому что ни в Америке, ни в России их не признают тоже. Признают эти «корочки» только в Финляндии, но, с другой стороны, нигде в мире не признают финских «корочек» — и правильно поступают. Потому что в Финляндии докторов наук плодят, как в России XIX века — «кавказских» коллежских асессоров и майоров. В Финляндии профессорам платят за поголовье — но не студентов, аспирантов и докторантов, как в других странах, а подготовленных ими докторов наук. Вот они, не будь дураки, этих докторов и пекут как блины. А в Европейском университете пекут бакалавров. После чего те едут в Хельсинки защитить докторскую, и на этом их научная карьера заканчивается. Если они не возвращаются — уже на профессорские должности — в Европейский университет. Тем не менее это славное — и на свой смиренный лад — процветающее учреждение. С приличными по отечественным академическим меркам зарплатами и стодолларовыми стипендиями. С внуком Веры Пановой на посту ректора и с друзьями его юности в качестве костяка преподавательского состава. Общая юность пришлась на шестидесятые годы прошлого века — и тогда же пробил звёздный час Ефима Григорьевича. Эткинд занимался русской и зарубежной литературой, переводил и редактировал стихи и прозу, разрабатывал конъюнктурно-крамольную теорию перевода, составлял антологии, профессорствовал в педвузе, участвовал в самиздате — и делал всё это одинаково безобразно. Однако обладал двумя замечательными талантами. Во-первых, умел подать себя: учёные считали его переводчиком, переводчики — учёным, писатели — диссидентом, а диссиденты — писателем. Во-вторых, был действительно блестящим пропагандистом художественного перевода, который, увы, не давался ему самому ни в теоретическом, ни в практическом плане. Организованные им устные альманахи «Впервые на русском языке» сделали «почтовых лошадей просвещения» (так назвал переводчиков Пушкин, я переименовал «почтовых лошадей» в «ломовых», но меня не поняли) модными в Ленинграде персонами. А главное, сам по себе художественный перевод стал модным занятьем…
Слыл Эткинд также отличным лектором, но это впечатление было как раз ложным: успех эткиндовских лекций определялся упоминанием и обильным цитированием полузапрещенных тогда поэтов — Ахматовой, Гумилёва, Мандельштама. Тогда как ораторское искусство самого Эткинда, равно как и содержательную сторону его лекций, точнее всего характеризует формула «слюни и сопли». С юности войдя в клиентелу прославленного Виктора Максимовича Жирмунского, Эткинд в шестидесятые сформировал собственную — ученики, переводчицы, «наши общие маленькие любимицы», однорукие, хромые, косые, бездарные и безмозглые… На чтениях в Европейском был проведён и переводческий «круглый стол», за которым в гордом одиночестве восседал тогдашний литературный секретарь и всегдашний фаворит Эткинда, переводчик Лапцуя и Аполлинера Михаил Яснов. Ровно тридцать лет назад судьба Ефима Григорьевича драматически переломилась. Его выгнали с работы и из Союза писателей, лишили учёных степеней доктора и кандидата наук. Оставались, правда, квартира, дача, машина, библиотека и заказы на переводы, но КГБ жал, пугал, шантажировал — и в октябре 1974-го Ефим Григорьевич подался во Францию. О масштабах постигшей его катастрофы косвенно свидетельствует тот факт, что на взятку за приём по «правильной цене» части эткиндовской библиотеки товаровед «Старой книги» купил новые «Жигули». Диссидентом Эткинд, разумеется, не был. А кем был? Обыкновенным советским евреем. Ловкачом и анекдотчиком. Был умеренно дерзким приспособленцем, исповедующим принцип: делать всё, что дозволено, и чуточку сверх того. Эта «чуточка» его и сгубила. Хотя что значит «сгубила»? Пару его подельников по подготовке самиздатского собрания сочинений будущего нобелевского лауреата посадили, одна несчастная (перепечатывавшая другого нобелевского лауреата) покончила с собой, а Эткинд отбыл во Францию в ореоле защитника Бродского и личного друга Солженицына — и тут же получил университетскую кафедру. Бродский, впрочем, на дух не переносил Эткинда, а с Солженицыным Ефим Григорьевич быстро рассобачился. Эткинд так и не смог простить автору «Архипелага ГУЛАГ» фразу из мемуаров: «Подумать только! Мне, русскому писателю, показывают русский парламент два еврея! (Эткинд и Прицкер — В. Т.)». Эткинд безосновательно полагал, что и сам является русским писателем. К еврейскому же вопросу относился трепетно. То и дело повторял: «Я, знаете ли, помогаю только евреям! Потому что если не я — кто же ещё им поможет?» Объяснял расцвет перевода в СССР тем, что евреев не пускали в генералы и дипломаты и поэтому они массовидно пошли в переводчики. С генеральской карьерой «не срослось» и у самого Ефима Григорьевича. Доблестно прослужив всю Великую Отечественную военным переводчиком, он закончил войну в гордом звании ефрейтора. Впрочем, с его-то немецким ничего удивительного. За границей Эткинд расцвёл заново. Профессорствовал, ездил по свету, читал на лекциях и писал прежнюю ахинею, ловко перемежая её откровенно антисоветской новой. Подбил даже французов, испокон веку переводящих стихи прозой, перестроиться на советский лад и начать рифмовать «кровь-любовь». Уже в глубокой старости овдовев и оставшись с оскорбительно маленькой пенсией, лихо женился на сравнительно молодой и богатой немке, поселился в Потсдаме и тут же принялся переводить на русский стихи прусского короля Фридриха Великого. Немцам очень понравилось.
- «Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном - Синтия Л. Хэвен - Биографии и Мемуары / Поэзия / Публицистика
- Клевета на Сталина. Факты против лжи о Вожде - Игорь Пыхалов - Публицистика
- От первого лица. Разговоры с Владимиром Путиным - Наталья Геворкян - Публицистика
- Апология капитализма - Айн Рэнд - Публицистика
- Встреча c Анатолием Ливри - Анатолий Ливри - Публицистика
- Все против всех. Россия периода упадка - Зинаида Николаевна Гиппиус - Критика / Публицистика / Русская классическая проза
- Статьи - Виссарион Белинский - Публицистика
- Россия под властью одного человека. Записки лондонского изгнанника - Александр Иванович Герцен - История / Публицистика / Русская классическая проза
- Стихи и эссе - Уистан Оден - Публицистика
- Варвар в саду - Збигнев Херберт - Публицистика