Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безвыходными и бесконечными эти споры кажутся из-за того, что оппоненты стремятся окрасить это время в какой-либо один колер, настаивают на этом колере, не принимая во внимание ни фактов, ни документов, представляемых сторонниками другого колера, не щадя их чувств и настроений.
Критики в разное время — начиная с дебюта писателя, — писавшие о Сергее Антонове, почти всегда прибегали к одному эпитету, а если даже не применяли его впрямую, он так четко подразумевался, что сам собой читался на страницах рецензий и статей. Эпитет этот — «честный». И он относился к нему по праву. Даже если вспомнить его давние «Поддубенские частушки» и сообразить, что написаны они были о послевоенной деревне, материально более чем неблагополучной, все равно и сейчас не находишь в них фальшивой и тем более лживой интонации: в этой повести отображена атмосфера молодой, тогда еще не окончательно угасшей надежды, надежды, существовавшей рядом и наряду с нищетой и бесправием деревенской жизни тех лет. Да, он не мог тогда показать обеих сторон медали, но ту, что показал, показал без преувеличений, без приукрашивания.
«Ваську» писал автор и человек куда более зрелый, чем молодой автор «Поддубенских частушек». И хотя создавалась эта повесть во времени, когда по-прежнему медаль должна была представляться только своей казовой стороной, Сергей Антонов уже не хотел, не мог ограничиться полуправдой, ему легче было смириться с тем, что какое-то время, сколь угодно долгое, книге суждено остаться ненапечатанной.
Так что и художественная, и этическая сила «Васьки», пока еще не оцененная в полной мере, состоит как раз в том, что в повести отражено время во всей его противоречивости, даже в резкой противоположности и несходимости составляющих его векторов. Эти векторы сталкиваются, противоборствуют не только на большом пространстве, воплощаясь в мыслях и поступках различных персонажей эпохи и книги, ей посвященной, но и в душе и сердце одного человека.
Кроме того, что Антонов — честный художник, он еще и тонкий художник. И к самым большим достоинствам этой повести нужно отнести то, что главной противоборствующей парой в ней являются не, скажем, Митя и начальник шахты Федор Ефимович Лобода или Митя и инженер Николай Николаевич Бибиков и даже не Митя и Административная Система, олицетворяемая Первым Прорабом Лазарем Моисеевичем Кагановичем или другими неназываемыми силами (но описанными так или иначе, когда писатель в документальных отступлениях говорит о немыслимых решениях и приказах, о невозможных сроках строительства и т. п.), а Митя и Тата, то есть пара любовная, чей пламенный роман, чья истинная, неподдельная, горячая любовь предстает перед читателем от начала до конца.
Но прежде все-таки нужно хоть несколько слов сказать о жизненном фоне, на котором этот роман разворачивается. За исключением некоторых, очень редких мест (ну, например, такое: «В тысяча девятьсот тридцать четвертом году на строительстве Московского метрополитена работало больше семидесяти пяти тысяч человек. Среди этих семидесяти пяти тысяч были люди и с высшим образованием, и вовсе без образования, коренные москвичи и приезжие, мобилизованные, завербованные, переброшенные, посланные по комсомольским путевкам, пришедшие по вольному найму и сезонники» — дающее, кстати сказать, представление о том стихийно создавшемся, вопреки вовсю внедряемой плановости, «вавилонском смешении языцей», которое начало охватывать столицу именно со строительством метро и продолжается по сей день), фон этот не рисуется С Антоновым специально, в многословных и по возможности исчерпывающих описаниях. И в то же время он очень богато представлен в повести, можно сказать, она заполнена тогдашней жизнью. Внешнее и внутреннее содержание этого фона, этой жизни возникает едва ли не в каждой художественной детали, едва ли не в каждой реплике действующих лиц: в рассказе о том, как церквушку-однолуковку приспособили для приготовления бетона, в атмосфере ожидания приезда Кагановича на шахту, в том, как проводят «политудочку» в комсомольской организации и как профессор-ихтиолог встречается со своим предполагаемым зятем, в описании коммунальной квартиры, где живет инженер Бибиков, и Колонного зала, где проходит торжественное собрание с участием Сталина по поводу открытия метрополитена. В смешных или почти что непонятных сейчас для нас, но более чем серьезных тогда фразах: «Тебе что, не доводили до сведения, что бога нет?»; «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?»; «У нас дисциплина железная. Куда тебя поставят, там и стой»; «С лицевой стороны — отличная работница, а с изнанки — вредитель…» В показе взаимоотношении между людьми, то бесконечно демократических, вчера еще немыслимых, то со все увеличивающейся примесью властного хамства, с одной стороны, и угодливого холопства, с другой.
Уверен — медленное, вдумчивое, а то и комментированное (особенно для молодого читателя, которому могут быть незнакомы, непонятны многие реалии, встречающиеся в повести) чтение этой маленькой повести может рассказать об эпохе столько, сколько не расскажут иные пухлые тома.
В ней встает не эпоха беспримерного трудового энтузиазма и не эпоха нарастающего и тоже беспримерного террора, обращенного против собственного народа, но эпоха, в которой в каком-то странном, немыслимом клубке перемешано то и другое. Воистину вдохновенный труд сосуществует со смертным ужасом ошибки, промашки — и маркшейдер Гутман вешается, «когда ему почудилось, что направление штольни неверно задано». Высокая техническая образованность подчиняется и служит поразительному невежеству и нахрапистости — и инженеры Бибиков и Ротерт вынуждены исполнять приказы безграмотных Лободы и Кагановича, невзирая ни на какие жертвы, материальные и человеческие. Прорастающее человеческое и трудовое достоинство рабочего, крестьянина, интеллигента может быть моментально вытоптано канцелярской закорючкой в отделе кадров или в каком-либо другом отделе. Правда может стать орудием страха и дичайшей несправедливости. И человеку иногда впору отказаться от головы и сердца, так непоправимо страшно запутывается он в своих чувствах и мыслях, не просто соглашаясь с настырной ложью и несусветицей, но даже восторженно прикипая к ней, соглашаясь отныне считать ее правдой.
Вот Маргарита Чугуева, еще два или три года тому назад сосланная вместе с отцом — раскулаченным, а на самом деле трудовым крестьянином, в «кислые болота», с отцовского благословения бежавшая оттуда и чудом добравшаяся до Москвы, где она стала ударницей Метростроя, стоит у Пушкинской площади и глядит на торжественный «кортеж героев Арктики» — возвращающихся челюскинцев, чьему спасению радуется вся страна, вся столица, вся площадь. «Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее».
Это, наверное, самое трагическое место в повести. Вкрапленное между полукомической сценкой с милиционерами и осодмиловцами и задушевным разговором Риты и Таты, оно даже не вдруг заметно, мимо него можно проскочить на рысях (вот почему еще повесть эту нужно читать с сугубой внимательностью, что, как и в жизни, моменты важные, судьбинные в ней не встопорщены, а на равных с другими, менее важными и даже просто анекдотическими размещены по фарватеру). Не надо проскакивать, остановитесь, вчитайтесь в него.
Даже теперь, спустя несколько десятилетий, в уже совсем другой эпохе, пусть и зависящей в чем-то от той, прошедшей, но все же совсем другой, лишенной и тех страхов и тех надежд, очень тяжело с критическим скальпелем приближаться к мыслечувствованию Риты Чугуевой в те праздничные — редкие, кстати, — для нее минуты. Ведь и счастье и гордость ее праведны, она прорвалась к ним сквозь тяжелый, достойный труд и горькие, незаслуженные унижения, в них — ее слитность с людьми, роковую отъединенность от которых она все время ощущает, в них — пусть минутное отрешение от «ее нелепой, страшной жизни», к которой она тут же, на Пушкинской площади, и вернется, сказав Тате: «Нет, девка, я, видать, сроду заразная». И все же нельзя не увидеть и не сказать, что в эти счастье и гордость примешалась ложь, ибо на самом деле этой победе не нужны были ни лихо, постигшее их семью, ни ранняя смерть матери. И эту ложь, этот мгновенно возникший самообман святыми не назовешь — очень близки они к предательству своих ближних, хоть и не прямому, фактическому, а только внутреннему, душевному. Слава богу, дальнейших шагов по этой дорожке Рита Чугуева не сделает (а сколькие сделали!), она отшатнется от лжи и предательства и, наверное, примет новые муки (а сколькие не нашли в себе сил отшатнуться!) и, может быть, даже дойдет когда-нибудь до ясного осознания, что и многие ее земляки, и мать, и отец, и она сама терпели «все муки зазря», а не ради малых и больших побед народа и страны. А может, и не дойдет, испугается.
- Овраги - Сергей Антонов - Советская классическая проза
- Гора Орлиная - Константин Гаврилович Мурзиди - Советская классическая проза
- Три повести - Сергей Петрович Антонов - Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Сокровенный человек - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Из генерального сочинения - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Рассказы.Том 4 - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Старшая сестра - Надежда Степановна Толмачева - Советская классическая проза
- Матвей Коренистов - Алексей Бондин - Советская классическая проза
- Алые всадники - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза