Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следовать религии своей страны в той мере, в какой она не противоречит морали, которую Бог вложил в человеческое сердце. Я — моральное существо, следовательно, я существую: эта максима незаметно приходит на смену декартовскому cogito. «Я обращался за советом к философам… все они показались мне гордецами и твердолобыми догматиками, несмотря на их так называемый скептицизм… Тогда я нашел другого проводника, сказав себе: обратимся к внутреннему свету [the light within квакеров, первый, неоформленный набросок категорического императива, этого рационалистического воплощения немецкого пиетизма], с ним я буду заблуждаться меньше, чем заблуждаются они, или, по крайней мере, моя ошибка будет моей собственной…» Такая манера выражаться и чувствовать восходит к кальвинизму, о чем свидетельствует следующий пассаж: «Я также заверяю вас, что меня поражает величественность Писания… святость Евангелия говорит в моем сердце. Посмотрите на книги философов со всей их напыщенностью: сколь же ничтожны они перед ним. Возможно ли, чтобы книга одновременно столь возвышенная и столь простая была творением рук человеческих? Возможно ли, чтобы тот, о чьей истории она повествует, сам был всего лишь человеком?» Итак, вот идея двойного вдохновения, за которой следует реверанс в сторону святого Сократа и призыв «помолитесь за нас», обращенный к иренисту Эразму и всем гуманистам XVI века. «Когда Платон изображает своего воображаемого праведника, обвиняемого в самых ужасных преступлениях и заслуживающего самой высокой награды за добродетель, он вплоть до мельчайших деталей изображает Иисуса Христа: это сходство столь поразительно, что все Отцы церкви ощущали его, и ошибки здесь быть не может…»
Не будет преувеличением сказать, что «Эмиль» стал для XVIII века поворотным пунктом. Французская партия свернула на английский via media[77], ведущий к мистическому Aufklarungy. Вновь возникает тема трагизма человеческого удела. Десять лет отсрочки, предоставленные благодаря изменениям в человеческой жизни, ничего не изменили. Сердца вновь расколоты.
Литературной учености недостаточно. Обратимся к подлинным философам. Никогда взаимодействие между философией и литературой не было таким легким. Впрочем, эти гибриды, которых можно назвать философами на французский лад, установили эту связь по-настоящему талантливо. Философия XVIII века колеблется между метафизикой нравов и метафизикой мыслительной деятельности.
Восемнадцатый век прошел через период критики Декарта, чьим порождением он являлся: как мы помним, не обошлось без Вольтера, — критика Лейбница основывалась на более требовательном рационализме, на механистической философии, доведенной до стадии исчисления бесконечно малых, на возвращении к Аристотелю и к здравому смыслу, освещающему внутреннее внешним. Лейбниц ясно видел, как картезианская редукция субстанции ведет к Спинозе — подводный камень, который, несмотря на испытываемое искушение, XVIII век в целом страстно хотел миновать. Картезианское определение субстанции либо, как это можно видеть у Мальбранша, ставит под сомнение существование мира, либо несет в себе зерно отрицания индивидуальной души. Таким образом, XVIII век стремился к союзу со Спинозой против религии Откровения, но еще сильнее он боялся растворения личного «я», этого стержня западного процветания, в мировой душе.
«Вся система Лейбница строится на бесконечности мира и невозможности выделить в нем любую реальность, которая не была бы в своем роде бесконечной…» (Брейер). Эта проекция сложности политического устройства Германии и механистической философии на область познания подходила немцам, но она совершенно не годилась для французов и англичан. И действительно, в Англии аристотелизм всегда оставался на поверхности, а Франция так и не вернулась больше к принципиальному переосмыслению cogito. Замена онтологии метафизикой познания — вот тот поворот, к которому Декарт привел французов, даже если сами они считали, что вдохновляются идеями Локка.
«Опыт…» — «Essay on Human Understanding» (1690) — оставался настольной книгой века вплоть до Канта. «Поп рассказывает, что юная англичанка, заказавшая свой портрет некоему художнику, пожелала, чтобы тот изобразил ее держащей в руках толстый том сочинений Локка…» (Азар). Детуш в «Лже-Агнессе» «вывел юную девушку, которая заставила всех считать ее сумасшедшей, после чего доказала, что она совершенно разумна, объяснив, в чем состоит учение „Опыта…”».
Как мы видели, отправной точкой для «Опыта…» послужила политика. Продемонстрировав природу и пределы человеческого разумения, он заложил основу терпимости. Добившись успеха, Локк одновременно устранил системы, переживавшие в начале XVIII века своего рода апофеоз. «Опыт…» Локка полемичен, он восстанавливает в правах эмпиризм, на который в 1678 году яростно обрушился Кедворт. Одновременно разоблачается идея о том, что доказательство бытия Божия предполагает существование врожденных идей, что изречение: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu» («Нет ничего в сознании, чего бы не было раньше в ощущении») — ведет к атеизму, который Локк инстинктивно не выносит. Английская мысль, в силу своего векового отказа от аристотелевского via media, колеблется между традицией глубинного идеализма и традицией чистого сенсуализма.
«Опыт…» построен как опровержение. Для читателей на континенте помимо Кедворта мишенью представлялся Декарт. Восемнадцатый век принял рационализм cogito, но его смущал неизбежно вытекающий из этого тезиса идеализм. Локк дал поверхностным умам возможность сохранить рационалистаческую религиозность Декарта, не обременяя себя представлением о Боге как залоге познания и не рискуя растворением мыслящего «я» в духе искушения Спинозой.
Концепция врожденных идей — предрассудок, опасный тем, что он ведет к провозглашению догмата о непогрешимости. Что касается существования Бога, мы не найдем его онтологического доказательства, столь трудного в обращении, ни у Декарта, ни у святого Ансельма. Локк ограничивается разновидностью доказательства a contingencia mundi[78], не предполагающего предустановленной идеи Бога. Богословско-философским фантазиям рационалистического лиризма (Мальбранш, Спиноза), мистическому безумству сект и гнету папизма Локк противопоставляет разумный характер христианского via media. В 1695 году он издает трактат «The Reasonableness of Christianity» («Разумность христианства») — не смешивать с «Christianity without mystery» («Христианством без тайн») Толанда (1670–1722), появившимся год спустя. Прагматизм начального этапа Просвещения в британской колыбели среднего пути.
Как «привести разум к неизменной природе вещей и к их нерушимым связям между ними»? Несмотря на все различия между ними, Локк, подобно Декарту, был идеистом. Прежде всего Локк стремился понять, что такое простые идеи. Простые идеи суть идеи, которые не могут быть сообщены нам иначе, чем посредством опыта, — холод, горечь и т. д. Простые идеи делятся на три категории. Простые идеи, происходящие из ощущения; простые идеи, происходящие из размышления; идеи, происходящие одновременно из ощущения и размышления, — например, идеи существования, длительности, количества. Для Локка, как и для Декарта, идеи выступают как представление вещей. Это соответствие — необходимая основа всякой теории познания. Но у Локка связь между ними предстает гораздо менее жесткой. Будучи физиком, Локк разделял выводы Роберта Бойля (1627–1691), согласно которому к числу «первичных качеств» относятся только протяженность, форма, плотность, движение, существование, длительность и количество. Но даже эти простые идеи, даже эти первичные качества не дают никакой информации об истинной сущности вещей. Релятивизм Локка имеет основополагающее значение; он ведет, с одной стороны, к научной феноменологии, с другой — к крайнему идеизму Беркли.
Для Локка, как и для всего XVIII века, идея, происходящая из ощущения, — заключительный этап познания и, в определенных пределах, представление реальной действительности. На этом стоит Вольтер и весь континент вслед за ним. «Суждение Локка, касающееся сложных идей, должно… положить конец пустым философским спорам, поскольку он показал, что они представляют собой не что иное, как „сочетания простых идей”. Мы приходим к своего рода психологическому атомизму. Материя, другая сложная проблема, — не что иное, как ложная простая идея, „сложная идея, воспринятая как простая идея”» (Брейер). Всякая идея репрезентативна, но не полностью репрезентативна. Так складывается различие между абсолютно бесспорными идеальными науками (математикой и правом) и науками экспериментальными, подверженными пересмотру в силу допускаемых в них время от времени неточностей.
В действительности система Локка представляет собой всего лишь искусный компромисс, тем самым отражающий и предвосхищающий дух XVIII века, сводящегося к кажущейся жесткости и прагматизму, нечто среднее между «искусством комбинаторики, которое свело бы все возможные знания к строго определенным простым элементам [приложение механицизма к теории познания], и эмпиризмом, который будет выносить суждения на основе опыта и применения… Возможно, не существовало духа более глубокого и методичного, более логически точного, чем Локк; а между тем он не был выдающимся математиком. Он никогда не мог заставить себя предаться утомительным расчетам и сухим математическим истинам, не дающим, что особенно важно, никакой пищи для ума; никто не доказал лучше него, что можно иметь ум геометра, не занимаясь геометрией» (Вольтер). Локк совершил революцию даже в литературе, «показав, что искусство слова не сводится к применению правил и предписаний, а в куда большей мере зависит от внутренних движений души» (П. Азар), отведя «впечатлению и ощущению больше места, чем за ними признавалось ранее. Я ничем не обязан природе, говорил Стерн Сьюарду… я обязан всем долгому изучению нескольких сочинений: Ветхого и Нового Завета; и Локка, за которого я принялся в юности и которого продолжал читать всю жизнь. В этом смысле Локк стоит у истоков литературы, которая отражает… непосредственную реакцию моего „я” на явления, которые произвели на меня впечатление… литературу ощущения». Вот почему влияние Локка непрерывно росло во второй половине века, с возвращением к чувствам, к субъективному «я», через посредство двух великих, на которых он оказал воздействие: Руссо и Канта, — прежде породив Беркли, Кондильяка и Юма.
- Престижное удовольствие. Социально-философские интерпретации «сериального взрыва» - Александр Владимирович Павлов - Искусство и Дизайн / Культурология
- Прожорливое Средневековье. Ужины для королей и закуски для прислуги - Екатерина Александровна Мишаненкова - История / Культурология / Прочая научная литература
- Музыка Ренессанса. Мечты и жизнь одной культурной практики - Лауренс Люттеккен - Культурология / Музыка, музыканты
- Сто лет одного мифа - Евгений Натанович Рудницкий - История / Культурология / Музыка, музыканты
- Данте. Демистификация. Долгая дорога домой. Том II - Аркадий Казанский - Культурология
- Древние греки. От возвышения Афин в эпоху греко-персидских войн до македонского завоевания - Энтони Эндрюс - Культурология
- Избранное. Искусство: Проблемы теории и истории - Федор Шмит - Культурология
- Древняя Греция - Борис Ляпустин - Культурология
- Рабы культуры, или Почему наше Я лишь иллюзия - Павел Соболев - Культурология / Обществознание / Периодические издания / Науки: разное
- Диалоги и встречи: постмодернизм в русской и американской культуре - Коллектив авторов - Культурология