Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусто. Совсем пусто. Пустыня.
А дальше, там, за стеной тополей, виднелись аккуратные кирпичные домики, крытые черепицей, тонущие в пышной зелени. Но окна их тоже были пусты, а некоторые даже распахнуты, и белые занавески в них колыхались покинуто и тревожно…
Вблизи этих домиков тоже никого не было видно. Никого. Лишь задичавшая кошка тенью метнулась от одного порога к другому.
Городок был безлюден. Будто все в нем вымерли.
— Почему здесь нет никого? — спросил я Ганса. — Почему, а?
Я не мог прийти в себя от удивления.
— Куда подевались все люди?
Ганс задавил подошвой окурок, вынул новую папиросу. Закашлялся.
— Я думаю, Санька, что отсюда всех эвакуировали, — сказал он наконец. — Эвакуировали.
— Но ведь здесь глубокий тыл? — возразил я.
— Ну… не совсем глубокий.
Он повернулся и зашагал сквозь пустое вокзальное здание туда, к путям, к нашему эшелону.
— Как этот город называется?
Но Ганс уже ушел вперед и, наверное, меня не слышал.
Я догнал его.
— Ты не знаешь, как называется эта станция?
— Нет… Не знаю.
— А почему с вокзала сняли вывеску?
— Что? А-а… Наверное, для военной тайны. Я думаю, для военной тайны.
Он вышагивал по шпалам, глядя вниз, себе под ноги, чтобы не оступиться.
— Видишь ли, Санька, на войне бывают всякие тайны. Военные тайны… Война, Санька, — это сложное дело… Да.
Вот и наш вагон.
И еще я вспомнил другое. Уже недавнее.
Как-то вечером к нам заявился гость.
Бог ты мой, я еще никогда в жизни не видал такого шикарного гостя! Особенно в эту военную пору, когда все обносились до крайности и были одеты одинаково убого.
А на госте был новехонький, с иголочки мундир с отложным воротником, украшенным серебряными нашивками, со множеством пуговиц, карманов, складок. На госте была щегольская скрипучая портупея, на ремне — тугая кобура. На госте была фуражка с высоким околышем и четырехугольной тульей, с орлом, галунами и звездами, а длинный козырек фуражки был окован по краю.
И эту фуражку наш гость так и не снял с головы, хотя уже битый час сидел в комнате. Фасонил своей фуражкой. Своей портупеей. Своими нашивками.
Нашим гостем был Ян Бжевский.
«Поручник Войска Польского!» — как представился он, войдя в дом, приложив к козырьку два пальца и лихо щелкнув каблуками.
Чуть ли не все соседи сбежались к нам, чтобы посмотреть на пана поручника. Мама Галя, смущенная донельзя появлением столь высокого и столь великолепного, хотя и давно нам знакомого гостя, сварила второпях какой-то ячменной бурды и почтительно поднесла ему кружку этого пойла. Ему одному.
И он, развалясь на стуле, пил из этой кружки, причмокивал губами и бахвалился как мог:
— Уверяю вас, панове, что если Ян Бжевский идет воевать, то скоро мы будем в Берлине!.. А по пути мы будем в Варшаве. И я приглашаю вас, панове, на чашечку кофе, к себе, на Аллее Уяздовске. Не знаю, есть ли еще там мой дом, но чашечка кофе будет!.. — Он лукаво подмигнул и рассмеялся.
Все, кто слушал сейчас Яна Бжевского, охотно прощали ему его бахвальство, понимая, что он шутит.
Понимая, что он не шутит. Что он будет в Варшаве.
Фронт двигался на запад.
В сводках Информбюро, которые читал по радио Левитан, перечислялись названия отбитых у врага населенных пунктов: Каменка, Зверево, Старый Оскол, Острогожск… Прежде я не слыхал в оперативных сводках названий этих населенных пунктов — когда их сдавали, когда фронт отодвигался на восток. Тогда были другие вести, оглушающие, как обухом по голове: оставлен Киев, сдан Харьков, пал Ростов-на-Дону… Конечно же вместе с этими громкими и славными городами легли под пяту оккупации и малые города, и поселки, и села. Но о них не говорилось в сводках. Все было ясно и так: Киев, Харьков, Ростов…
Но вот фронт рванулся на запад. И в сводках зазвучали названия городов и сел, остававшихся неизвестными мне дотоле. Это было какое-то новое, подробное и радостное узнавание родной земли: каждая ее пядь, отвоеванная кровью, теперь заявляла о себе, называла свое имя, и эти имена населенных пунктов, где ты сроду не был и, наверное, побывать не успеешь, врезались в память навек: Белая Глина, Зимовники, Дивное, Красный Маныч…
А Ростов, Харьков, Киев были еще впереди.
Я читал в газете о том, как Н-ская часть молниеносным ударом с фланга завершила разгром вражеской группировки; как эскадрилья бомбардировщиков под командованием майора С. потопила фашистский крейсер; как партизанский отряд, действующий в районе П-ва, совершил смелый рейд по тылам противника.
Я угадывал, чувствовал великий смысл, который таился за этим шифром, за этими недомолвками. За ними стояло одно всеобщее имя воюющего народа. И не было большей чести, чем приобщиться к нему. Чем быть товарищем Н. из Н-ской части, действующей в районе Н…
— Прошу прощения, панове, но мне пора! — объявил гость, отставляя пустую кружку.
Он встал, подошел к Гансу, похлопал его по плечу, а затем, надумав позабавить публику, снял с головы свою конфедератку и нахлобучил ее на голову товарищу. Она ему пришлась по самые уши…
— О, Ганси, — воскликнул Ян, — тебе так идет моя шляпа! Ты в ней как генерал…
Все вдруг рассмеялись. И Ма рассмеялась. И я. Очень уж потешно выглядел наш Ганс в этой потрясающей фуражке.
Но сам Ганс не рассмеялся. Не улыбнулся даже. Он снял с головы фуражку, вернул ее владельцу, сказал:
— Да. Но генерал без армии.
У двери Ян Бжевский снова щелкнул каблуками и приложил два пальца к козырьку. Все-таки он был бахвал.
Но вчера на собрании Ганса Мюллера, нашего Ганса, избрали членом завкома. Единогласно.
— Санька, пускают!..
Голос Татьяны заставляет меня очнуться от этих размышлений, от морозного оцепенения.
Опять скрипит магазинная дверь. Рвется наружу теплый, теперь уже совсем близкий хлебный дух.
Тетка-доброхотка, вызвавшаяся следить за порядком в очереди, начинает отсчитывать десятку, тыча в спины:
— Один, два, три… четыре, пять, шесть…
Мы в десятке. Мы у прилавка. Струганые полки во всю стену плотно забиты ржаными буханками. Сколько их!.. Но это зрелище не производит никакого живого впечатления. Это — чужое. Недоступное. Так, наверное, на банковского кассира, состоящего на скудной зарплате, не производят никакого живого впечатления толстые пачки денег, которые он пересчитывает. Будто это и не деньги.
— Одна служащая, одна иждивенческая… — говорит продавщица, отрезая талоны от Танькиных карточек.
И, выхватив с полки, из ряда, буханку, отсекает широким ножом горбушку, швыряет ее на весы. Хлеб сырой, вязкий, как глина, и эта горбушка невероятно мала…
Танька платит деньги, прячет за пазуху карточки, кладет горбушку в сумку, отходит.
— Две итээровских, одна иждивенческая… — говорит продавщица и швыряет на весы другую горбушку, чуть больше Танькиной.
Мы съели весь хлеб.
Не знаю даже, как это случилось. Но мы его съели — и свои пайки, и Гансову пайку, и пайку мамы Гали, и пайку Софьи Никитичны. Не сразу, конечно, а постепенно, но съели все без остатка.
Когда мы вышли из магазина, Танька первой полезла в сумку, достала оттуда черную горбушку и жадно надкусила ее.
— Еще горячий, — сообщила она, жуя полным ртом.
Я пощупал хлеб, который болтался в моей авоське, привязанной к портфелю. Да, он был еще горячий изнутри, а сверху уже остывал, леденел, потому что на улице стояла лютая стужа.
Не утерпев, я тоже извлек хлеб из авоськи, яростно вгрызся в мякоть.
— Горячий — он тяжелее, — хмуро сказал я Таньке. — Горячего получается меньше…
Мы были голодны. Мы все время были отчаянно голодны.
Нет, ведь нельзя сказать, чтобы мы ничего не ели. Мы ежедневно аккуратно съедали положенный нам по карточкам хлеб. И матери ухитрялись добавить к этому кое-какой приварок: кашу из магары — горького дикого проса, суп-рытатуй, о котором только и можно сказать, что был он круто посолен, пили кипяток с сахарином. Так что умереть с голоду мы не могли.
Это не был жуткий блокадный голод вроде ленинградского. Это был обыкновенный голод, унылый голод военной поры.
Но нас измучило это вечное недоедание. Каждую минуту, каждое мгновение мы думали только о еде. О чем бы мы ни думали, мы в то же время думали о еде. Мы сидели на уроках, читали книги, кололи дрова, стояли в очередях, а перед глазами маячило одно и то же — кусок хлеба. И, съев этот заветный кусок, мы продолжали мечтать о куске. Даже во сне.
Из-за этого, должно быть, мы никак не могли ни на чем сосредоточиться, в ушах непрерывно стоял тихий и легкий звон, а в голову приходили какие-то нелепые и странные мысли.
Вот и на этот раз, когда мы вернулись домой, растопили печку и сели за уроки (мы сели решать задачи по алгебре, а решали мы их в самодельных тетрадях, сшитых из старых газет, писали чернилами прямо по напечатанному, а напечатанное лезло в глаза и отвлекало, не давало сосредоточиться, как и голодные думы), именно в это время Танька отложила ручку, подперла кулаком подбородок, задумалась, а потом сказала:
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Избранные произведения в трех томах. Том 1 - Всеволод Кочетов - Советская классическая проза
- ПИР В ОДЕССЕ ПОСЛЕ ХОЛЕРЫ - АЛЕКСАНДР РЕКЕМЧУК - Советская классическая проза
- Николай Чуковский. Избранные произведения. Том 1 - Николай Корнеевич Чуковский - О войне / Советская классическая проза
- Том 3. Произведения 1927-1936 - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Наследник - Владимир Малыхин - Советская классическая проза
- Журнал `Юность`, 1974-7 - журнал Юность - Советская классическая проза