Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой собеседник понял и то, что я подразумевал, угадал слова, которым я не дал сорваться с губ. Здесь народ и язык повязаны идеологически, а потому и поверхностность такого соединения вполне очевидна. Лишь родной язык, на котором пережил ребенок первые встречи с отцом и матерью, во всем их страхе и всей радости, может породить глубокую литературу. Что же до идеологического спора между идишем и ивритом, борющимися за душу образованного еврея из Восточной Европы, я, как почувствовал мой издатель и переводчик, держу сторону идиша, а не иврита, хоть и не испытываю особой привязанности к языку, лишенному грамматики, сварганенному в одночасье из множества языков. Я на стороне идиша потому, что он существует и нет нужды создавать его на заседаниях Комитета по языку[90], собирающего слова отовсюду, где только ни подвернутся они под руку, — от древних памятников до других языков, — ради того, чтобы дать возможность ребенку, родившемуся в Палестине, пользоваться электричеством и слушать радио.
Уразумев, что я не намерен менять язык посредине жизненного пути, издатель спросил, в чем же тогда мое еврейство. Вопрос этот я задавал себе; бессчетное число раз, но всегда считал его чересчур личным, чтобы задавать его другим, да еще человеку, встреченному впервые четверть часа назад.
К тому же я не позволю копаться другим в тех ответах, которые давал самому себе.
Я еврей потому, что евреем родился, и чувство чести не позволяет мне бежать от своей судьбы. Я еврей потому, что хочу жить в мире, где есть Бог, даже если Бога нет на небесах. Я еврей потому, что не отрицаю своей мысли, даже когда она противоречит моей вере.
Услыхав грубый вопрос, я не совладал с желанием оглушить собеседника парадоксом и сказал, что еврей — это человек, уважающий право выбора. Когда народ наш был молод, он верил, что избран изо всех народов. Теперь настала пора зрелости — право выбирать выше права быть избранным.
Издатель поддался соблазну словесного поединка и спросил, распространяется ли выбор на право перестать быть евреем.
— Разумеется.
Тогда он с явным недовольством спросил, я ли выбрал Эрец-Исраэль или ее выбрал за меня другой. Я не пожалел его и сказал, что сей путь страданий действительно выбрали за меня другие, но вопрос о выходе из еврейского народа — вопрос сугубо теоретический, поскольку еврею не дозволяют забыть, откуда он пришел, и не спрашивают его, куда он желает идти. Он упрямо желал услышать, что бы я избрал, не будь вопрос сугубо теоретическим.
— Писатель не волен в выборе. Язык — его родина.
Я произвел на него тяжкое впечатление, он, похоже, пожалел, что потратил месяцы своей жизни на то, чтобы возвратить меня в «пределы свои»[91]. Он протянул мне руку братства, чтобы привлечь меня к очистительному роднику иврита, я же предпочел вязнуть в немецком болоте.
После «Хрустальной ночи» из программы концерта Симфонического оркестра Эрец-Исраэль вычеркнули увертюру Вагнера[92]. Среди участников квартета разгорелся шумный спор.
Розендорф сказал:
— Инфантильная реакция. Музыка есть музыка, и не важно, каковы политические воззрения композитора. В письмах Мендельсона можно найти антисемитские замечания. Что ж — и его следует запретить?
Фридман с Литовским оказались в одном лагере, впрочем, ни одному, ни другому это не доставило удовольствия. Когда музыка оскорбляет чувства публики, даже если они вызваны неправильными представлениями о связи этой музыки с жизнью, то стоит воздержаться от ее исполнения, говорили они. Марта поддержала Розендорфа. У нее вышел какой-то спор с мужем по другому поводу, и потому теперь была потребность противоречить ему. Эва держалась равнодушно. Она не любит Вагнера. Его специализация — действовать на нервы, а ее это раздражает. Вагнер использует чересчур много средств, чтобы сказать нечто простое.
В этих словах обнаружилась интересная грань Эвиного характера. Я тотчас согласился с нею, хотя хорошо видел, что остальные не верят в искренность моей солидарности с мнением Эвы. Но я в самом деле испытывал по отношению к Вагнеру нечто сходное, хотя ощущение это было неясным, а Эва только нашла банальное выражение для моих чувств. Нечто угрюмое произрастает из музыки: этого гневного человека, претендующего на титул романтика. Музыка его, пробуждающая бурные восторги перед вымышленным великим прошлым, — всего лишь попытка сдвинуть источники национальной гордости немцев: от Иммануила Канта и Иоганна Себастьяна Баха к дикарям, обнажавшим меч, когда вполне можно было обойтись словом. С этой точки зрения музыка Вагнера действительно связывается с разжиганием первобытных страстей, заменивших изучение обстановки и разумное политическое планирование, направленное на исцеление государства. Боюсь, евреи раздражали Вагнера самим своим существованием — из-за их скептического отношения к гениальности. При всей нашей восторженности перед ярким талантом нам все же не свойственно преклоняться перед гением как перед божеством. Вагнер, обожествлявший себя, страдал манией преследования, случающейся у людей гениальных. Тот, кто не готов был курить ему фимиам, был для него отступником, заслуживающим распятия. Претензии Вагнера к евреям были неоправданными. Если бы он не напичкал своих опер тевтонскими чудищами, евреи шли бы во главе вагнерианцев. Им потребовалось больше столетия, чтобы привыкнуть к христианской символике, вплетенной в немецкую музыку, в том числе к той, что была тяжела для евреев, — а тут приходится петь осанну героической непосредственности варваров, несущих честь на конце копий.
Вагнеру удалось вызвать первую ссору между мной и Фридманом. Для него, как и для многих сионистов, любое, даже несущественное событие, вроде запрета исполнения Вагнера, становится поводом для оправдания действий Всемирной сионистской организации. Я же позволил себе занять позицию скептицизма по отношению к такого рода национальным чувствам. Слово за слово разговор дошел до Герцля и тех театральных приемов, к которым он прибегал, чтобы разжечь воображение представителей восточноевропейского еврейства. Я говорил, пожалуй, резковато. Герцля, превосходного фельетониста, но посредственного драматурга, тянуло именно к театру. Он собрал в зале базельского казино несколько десятков евреев, заставил их надеть вечерние костюмы и вообразил, будто тем самым поставил перед судом истории совесть мира. Три года спустя после опубликования. Декларации Бальфура выяснилось, что возвращение в Сион есть начало столетней войны.
Фридман был потрясен. Двадцатый век, сказал он мне, войдет в историю мира как столетие, когда произошла еврейская революция. Революция эта держит в одной руке мотыгу, а в другой — словарь иврита.
Я мог бы расцеловать его в обе щеки. Святая простота! Все больше укрепляюсь во мнении, что наивность не состояние, предшествующее знанию, а форма защиты от непримиримого внутреннего противоречия. Это способность зачеркнуть факты, спрятаться за благими пожеланиями. В лоне подобной простоты может обитать духовная жестокость.
12.12.38В последнее время я заскучал по пианино. Когда-то я играл неплохо, но после столь длительного перерыва все позабыл. Хильда купила старенькое пианино, и я решил восполнить потерянное. Шансов мало. Но все же вскоре смогу играть «Анну-Магдалену»[93] без перебоев, а также легкие пьесы Шуберта и Шумана. Хильда хочет устроить сюрприз нашим друзьям: она будет петь песни Шуберта, а я — аккомпанировать ей на фортепьяно. Розендорф меня поощряет. Даже если я и не стану пианистом, занятия музыкой вытеснят из головы думы, нагоняющие на меня тоску.
Наедине с собою я думаю, что возвращение к инструменту вызвано стремлением сблизиться с Эвой.
Быть может, я однажды смогу аккомпанировать ей и звуками выскажу то, чего не отваживаюсь сказать словами. Есть на иврите такое выражение — «мечты об Испании», оно означает нечто вроде «воздушные замки». Я недавно услыхал его от Фридмана, и здесь оно более чем уместно. Ведь в последнее время я часто думаю про несчастного парня, уехавшего в Испанию. Я словно решил заменить его. Недавно вдруг обнаружил, что слоняюсь по улице, где живет Эва. Отношение к этой женщине выходит из-под контроля разума. Я начинаю вести себя, как герой романа, которого никогда бы не написал. Только круглый дурак, только неисправимый романтик позволит сердцу так заблудиться и кидаться вслед той, что никогда не будет ему принадлежать. Словно квота на дураков должна быть использована — один отправился в Испанию, так я пришел ему на смену.
Услышав, что я начал играть на пианино, Эва со смехом сказала: «Ну, а я начну писать», — словно невозможно представить, чтобы человек занимался и тем и другим сразу. Когда мне рассказали про это, я увидел в ее замечании спесь и дурной вкус. Я даже рассердился на нее: уж не считает ли эта женщина любительское музицирование чем-то вроде графомании? Отрезвев, я увидел, что раздражение мое — трогательная попытка любящей души найти недостатки в любимой, чтобы хоть немного уменьшить тяжесть любви.
- Фата-моргана любви с оркестром - Эрнан Ривера Летельер - Современная проза
- Кто поедет в Трускавец - Магсуд Ибрагимбеков - Современная проза
- Иностранные связи - Элисон Лури - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Свидание в Брюгге - Арман Лану - Современная проза
- Моя жизнь среди евреев. Записки бывшего подпольщика - Евгений Сатановский - Современная проза
- Русский роман - Меир Шалев - Современная проза
- Ультранормальность. Гештальт-роман - Натан Дубовицкий - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза