Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восхищенный этим зрелищем, К. проснулся.
Из сборника «Голодарь»
Первая боль[25]
Акробат, работающий на трапеции, — как известно, это демонстрируемое высоко над куполом больших сцен варьете искусство, одно из самых трудных среди всех, доступных человеку, — сначала лишь из стремления к совершенствованию, позднее из ставшей тиранической привычки, так устроил свою жизнь, что, пока работал в одном и том же театре, день и ночь пребывал на трапеции. Все его, впрочем весьма скромные, потребности удовлетворялись с помощью сменявших друг друга слуг, которые дежурили внизу и подавали или спускали в сосудах собственной конструкции все, что требовалось наверху. Особых трудностей для окружающего мира от такого образа жизни не возникало; слегка мешало лишь то, что акробат и во время других номеров оставался наверху и что он, хоть и вел себя в такие моменты по большей части спокойно, все же время от времени попадал в поле зрения публики. Но дирекция это ему прощала, поскольку он был необыкновенным, незаменимым мастером. К тому же все понимали, что он живет так не из озорства и может поддерживать свое мастерство только постоянным упражнением, только так совершенствовать свое искусство.
К тому же находиться наверху было полезно для здоровья и, когда в теплое время года по всему своду купола открывали боковые окна и вместе со свежим воздухом в полутемное помещение проникало солнце, даже приятно. Конечно, его общение с людьми было ограничено, лишь время от времени к нему по веревочной лестнице забирался какой-нибудь коллега-гимнаст, и они вдвоем сидели на трапеции, облокотившись на веревки, и болтали, или рабочие чинили крышу и обменивались с ним несколькими фразами через открытое окно, или пожарник проверял запасное освещение на верхнем ярусе и кричал ему что-то приветливое, но малопонятное. В остальном же вокруг него царил покой, лишь иногда какой-нибудь служащий, случайно забредший в послеобеденное время в пустой театр, смотрел задумчиво в почти ускользающую от взгляда вышину, где акробат, не знающий, что кто-то за ним наблюдает, либо демонстрировал свое искусство, либо отдыхал.
Так акробат мог бы жить без особых помех, если бы не неизбежные переезды с места на место, которые были для него чрезвычайно тягостны. И хотя импресарио заботился о том, чтобы акробат был избавлен от всякого ненужного продления его страданий: для поездок по городу пользовались гоночными автомобилями, на которых мчались по пустынным улицам с предельной скоростью по возможности ночью или в ранние утренние часы, но, конечно, слишком медленно для мучающегося акробата; в поезде покупалось целое купе, где акробат проводил всю поездку наверху в сетке для багажа, жалкой, но все же относительной замене своего обычного образа жизни; в следующем пункте гастролей еще задолго до прибытия акробата укреплялась трапеция и ведущие в зал двери широко распахивались, проходы освобождались, — и все же это были самые прекрасные моменты в жизни импресарио, когда акробат ставил ногу на ступеньку веревочной лестницы и, наконец, в одно мгновение снова повисал наверху на своей трапеции.
Сколько бы поездок ни проходило у импресарио благополучно, каждая новая всякий раз была для него мучительна, потому что путешествия, уже не говоря обо всем остальном, также разрушительно действовали на нервы акробата.
Однажды, когда они снова ехали вместе, акробат, погруженный в мечты, лежал в багажной сетке, а импресарио сидел в углу у окна и читал книгу, акробат заговорил с ним тихим голосом. Импресарио был тотчас к его услугам. Акробат, кусая губы, сказал, что теперь для упражнений ему нужна не одна, как это было до сих пор, а две трапеции, две трапеции, расположенные против друг друга. Импресарио тотчас же с этим согласился. Но акробат с таким видом, словно хотел показать, что согласие импресарио столь же ему безразлично, как и его возражения, сказал, что теперь больше никогда и ни при каких обстоятельствах не будет упражняться только на одной трапеции. От одной мысли, что это когда-нибудь могло бы произойти, его бросало в дрожь. Импресарио, наблюдая за акробатом, еще раз подтвердил свое полное понимание того, что две трапеции лучше, чем одна, да и вообще это новое устройство удачнее, оно разнообразит аттракцион. И тут акробат внезапно расплакался. Импресарио в испуге вскочил и спросил, что случилось, и поскольку не получил никакого ответа, он встал на сиденье, начал гладить акробата и прижал его лицо к своему, так что и на него полились слезы. Но лишь после многочисленных вопросов и ласковых слов акробат, всхлипывая, ответил: «Как я могу жить, держа в руках только одну перекладину!» Тут импресарио уже было легче утешить акробата; он пообещал со следующей же станции послать телеграмму на место их будущих гастролей; он ругал себя, что так долго заставлял его работать лишь на одной трапеции, и благодарил его за то, что тот наконец указал ему на его ошибку. Так импресарио постепенно удалось успокоить акробата, и он смог снова сесть в свой уголок. Но теперь он сам не мог успокоиться, отрываясь от книжки, он с тревогой поглядывал на акробата. Если его вдруг начали мучить такие мысли, сможет ли он когда-нибудь от них избавиться? Не будут ли они теперь постоянно его мучить? Не представляют ли угрозу для существования? И импресарио казалось, что, хоть слезы акробата закончились спокойным сном, на гладком детском лбу его обозначились первые морщины.
Маленькая женщина[26]
Это маленькая женщина; довольно стройная, она носит, однако, туго зашнурованный корсет; я всегда вижу ее в платье из желтовато-серой материи, цветом напоминающей древесину; того же оттенка рюши, которыми оно бывает обшито, либо бляшки наподобие пуговиц; она всегда без шляпы, белокурые тусклые волосы не завиты и не то чтобы растрепаны, но содержатся в живописном беспорядке. Несмотря на тугую шнуровку, маленькая женщина подвижна и нередко даже злоупотребляет своей подвижностью; особенно любит она упереть руки в бока и поразительно быстро откинуться в сторону туловищем. Впечатление от ее руки я могу передать, только сказав, что в жизни не видал так широко расставленных пальцев; впрочем, это самая обыкновенная рука, без анатомических изъянов.
Маленькая женщина крайне недовольна мной. Вечно она попрекает меня, вечно я сержу ее, обижаю на каждом шагу. Если бы разделить мою жизнь на мелкие частицы и судить о каждой в отдельности, любая вызвала бы ее раздражение. Часто я думал над тем, почему так раздражаю ее; допустим, все во мне коробит ее вкус, задевает чувство справедливости противоречит ее привычкам, представлениям, упованиям, — есть такие взаимоисключающие натуры, — но почему она так страдает? Отношения наши вовсе не таковы, чтобы из-за этого терзаться. Стоит ей только взглянуть на меня как на постороннего — а ведь я для нее действительно посторонний и не только не противлюсь такому взгляду, но первый порадовался бы от души, — стоит ей просто забыть о моем существовании, которое я никоим образом не навязывал ей и впредь не собираюсь навязывать, — и всех мук как не бывало. О себе уж не говорю, хотя и мне ее поведение в тягость; но я понимаю, что мои тяготы ни в какое сравнение не идут с ее страданиями. И, разумеется, я отдаю себе отчет в том, что это не страдания любящего существа; эта женщина меньше всего хочет исправить меня; к тому же пороки, которые она во мне порицает, отнюдь не помеха моей жизненной карьере. Но до карьеры моей этой женщине мало дела, у нее своя цель, а именно: отомстить за нынешние муки и по возможности оградить себя от мук предстоящих. Как-то я попытался втолковать ей, каким способом можно положить конец ее беспрестанному раздражению, но этим лишь вызвал такую бурю, что навсегда зарекся от подобных опытов…
Если угодно, виноват тут и я; хоть эта маленькая женщина мне совершенно чужая и все наши отношения сводятся лишь к обидам, причиняемым мною, — вернее, к обидам, которые она мне приписывает, — следовало бы все же помнить, что это плохо отражается на ее здоровье. Мне часто сообщают, особенно в последнее время, что она встает утром с головной болью, бледная от бессонницы, совершенно разбитая; ее близкие крайне этим обеспокоены, они судят и рядят, доискиваясь причин, но пока что их не обнаружили. Один я знаю причину: все то же старое и вечно новое недовольство мной. Я, впрочем, не разделяю тревоги ее близких; она крепкого сложения и достаточно вынослива; кто способен так злиться, тому, надо полагать, вред от злости не слишком велик. Подозреваю даже, что маленькая женщина — в известной мере, возможно, — лишь прикидывается страдалицей, дабы таким образом привлечь внимание окружающих к моей особе. Гордость не позволяет ей открыто сознаться, как сильно я докучаю ей своим существованием; прямо обратиться к помощи посторонних для нее слишком унизительно; моей персоной она занята из отвращения, непрестанного, вечно подзуживающего отвращения; но стать предметом людских пересудов — это уж слишком! Скрывать же свое невыносимое состояние ей тоже тяжело. И потому в женской своей хитрости она предпочитает остановиться на полпути; молча, лишь едва заметными признаками выдает она свою затаенную муку и в таком виде выносит дело на суд света. Быть может, она тайно надеется, что в один прекрасный день свет обратит на нас свое недремлющее око, на меня обрушится волна всеобщего негодования и я буду беспощадно раздавлен — куда вернее, чем ее собственным бессильным гневом; тогда она умоет руки, с облегчением вздохнет и навсегда от меня отвернется. Так вот, если она действительно на это надеется, то зря. Свет не возьмет на себя ее роли; и ему не найти во мне того множества пороков, какое ей угодно, даже если возьмет меня под строжайшее наблюдение. Не такой уж я никудышный, как мнит эта маленькая женщина; хвалить себя вообще не стану, тем более по такому поводу, ведь я не бог весть какой полезный член общества, но и не последний же я человек; лишь для нее, лишь в ее глазах, сверкающих гневом, я существо пропащее — других ей не убедить. Итак, казалось бы, мне можно спать спокойно. Какое там! А вдруг все-таки скажут, что женщина больна из-за меня! Кое-какие соглядатаи, любители сплетен, возможно, уже близки к разгадке ее недуга или по крайней мере притворяются, что близки. Вдруг люди спросят, почему я так мучаю своей неисправимостью бедную маленькую женщину — не иначе как задался целью вогнать ее в гроб, — и когда же наконец я образумлюсь или хоть наберусь простого человеческого сострадания? Если зададут мне подобные вопросы, ответить будет нелегко.
- Пропавший без вести - Франц Кафка - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза
- Другой берег - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Там внизу, или Бездна - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- Изумрудное ожерелье - Густаво Беккер - Классическая проза
- Уроки жизни - Артур Дойль - Классическая проза
- Наши ставки на дерби - Артур Дойль - Классическая проза
- Пнин - Владимиp Набоков - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Пересадка сердца - Рэй Брэдбери - Классическая проза