Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не хотел бы зациклиться как критик на споре о жанре, потому что имею на этот раз дело с прозой, в качестве которой не сомневаюсь. И роман для меня не столько жанр, сколько состояние, дыхание, что ли, прозы. (Условно допускаю, что жанры есть агрегатные состояния, где количество приводит к перемене качества.) На вопрос, роман ли твое «Жизнеописание», я отвечу: конечно же роман; во-первых, потому, что ты сам обозначил его романом, во-вторых, по объему, в-третьих, по течению прозы… но роман для меня все-таки незавершенный (если он роман…). Счет три в романах-жизнеописаниях — «Детство», «Отрочество», «Юность» — не только ведь традиционен, но и естественен, ибо возраст есть главный закон, действующий над человеком до зрелости. Всеобщесть здесь достигается как бы легче всего, потому что закон этот всеобщ. И наиболее цельным всегда оказывается детство: здесь элементарность (опять же не в смысле простоты…) жизни — абсолютна. Качественную границу между детством и остальной жизнью гораздо легче отметить, чем между отрочеством и юностью или юностью и зрелостью.
И вот первая часть твоего «Жизнеописания» (кстати, само название легче, точнее определяет жанр, чем подзаголовок «роман», ликвидируя дотошно базарные споры о жанре, отнимая у критика легкий кусок…) — первая часть на уровне «чистого» детства — безусловная твоя удача, делающая тебе честь в самом высоком ряду. Вечные темы тем же хороши, чем и опасны: уровнем сравнения. (Помнишь, когда Грант написал «Алхо», а затем «Буйволицу», мысль критика сразу метнулась в сторону сравнения: все вспомнили «Холстомера» и «Изумруда» и остановились, исчерпав эрудицию… То же отчасти и ты испытал со своим «Коршуном»…) Если вещь удалась, попадаешь в неплохой ряд! «Детство»… Ага, Тимур Пулатов написал «Детство» (имеется в виду не «свое детство», а свое «Детство»)… а кто же еще пытался? Кто еще пытался вспомнить себя так рано, так глубоко?.. Лев Толстой. Неуютно в подножии этих мамонтовых ног… Гарин-Михайловский, Горький, А. Толстой тоже написали неплохо, но скорее все-таки они писали «свое детство», чем свое «Детство». Эрудит доскребется до Руссо и Пруста… Вот вдруг оказывается, как мало про «Детство» написано и какой риск сравнения — браться за него! И ты, по-видимому, чувствовал абсолютность взятой на себя темы. И, на мой взгляд, справился с нею — а с нею только и было можно либо справиться, либо нет. Проверив на младенце (очень убедительны у тебя страницы, посвященные «невспоминаемому» периоду детства — младенчеству, чистоте элементов бытия, неизбежно было переходить и к формам бытия, то есть к сочетаниям, то есть к «Отрочеству». Ты ощущал перемену качества и неизбежность потери (не в упрек тебе, «Отрочество» — у всех хуже…) при переходе от абсолютной слиянности с миром к познанию внешних и независимых от тебя форм (изгнание из рая, грехопадение… тысячелетиями опробован аллегориями этот переход…) и нашел превосходный сюжетный переход от детства к отрочеству — помещение Душана в интернат (какой еще мир может быть более внешним!). Совмещение неизбежной внутренней возрастной перемены, уже подготовленной первой в жизни смертью (классически- бабушкиной…), с переменой внешней, с переменой извне, с переменой судьбы таила в себе и закономерную решительность в перемене повествования (из цельного бытия начал расти кристалл судьбы…). Все было угадано и подготовлено тобой правильно, и лишь на первых страницах «Отрочества» («Числа и ступени») ты еще не можешь расстаться с проверенной удачей стилевого ключа первой части. А ведь измениться и потрястись должно было все — не только герой, но и автор, но и стиль. Я понимаю красивую задачу прозаика в сходном описании показать, как рассыпается только что безусловно цельная картина мира… Но это уже и было в финале первой части. Но за первыми страницами, где мне еще казалось, что автор через силу натягивает уже утраченную цельность героя в детстве, длит жизнь, уже оставшуюся в прошлом, началось «действие», возможное лишь во внешнем мире, органично связанное с утратой детства и обретением опыта, действие это жизнь интерната и жизнь героя в интернате. Превосходны «образы» (как, кстати, классически отчетлива граница «героя» и «образа» (персонажа) именно в этой вещи!) директора, воспитателя, конюха, мальчиков… Исподволь, казалось, неглавные для героя, прописаны автором вещи, которые герой в его возрасте мог разве отметить, но не осознать: перемены, произошедшие в интернате, борьба прогрессистов с традиционалистами, победа и перерождение… Казалось, и с отрочеством ты справляешься в полной мере, как и с детством (и только само отрочество как бы хуже детства, но повествование — не хуже, как дыня не вкуснее груши: есть дыня, а есть груша…), но на прозу набежало новое облако — будущее героя, приблизилась юность и задышала, замутила и эту, наконец обретенную, поверхность повествования об отрочестве (отметим, на наш субъективный взгляд, что не только «Отрочество», как правило, слабее «Юности», но и «Юность» еще слабее «Отрочества» — юность надо уже отрывать от этой цепи… Что, как правило, и происходит: в дописывании этого цикла наличествует более настырность, чем живая сила классика…) — и, по-видимому, перспектива писать еще и «Юность» тебя не устроила. То, что ты хотел получить с помощью своего нового героя Душана, ты уже получил… Изначальная цельность мира человека была тобою установлена, начало опыта — прослежено… Дальнейшие постановки испытывал ты уже на других собратьях Душана: Алишо, Ахуне, Сади… Тебе хотелось выйти из «Жизнеописания», ограничившись «Отрочеством», раз ты, в свое время посомневавшись, все-таки не ограничился одним лишь безусловным детством. И ты, убыстряя сюжетные движения, собственно, вогнал «Юность» в рамки «Отрочества», отправив Душана в побег с дровосеками, которые в твоем повествовании как раз и обозначили границу детства и юности, но там они были как сон, как мираж, как мечта (недаром они сливаются с ранним образом негра-телохранителя, областью чистого детского воображения). Ты многим владеешь в тонкости прозаического письма, и, думаю, тебе не составит труда «оправдать» практически любой сюжетный поворот. Но не надо и обольщаться собственными возможностями в тот момент, когда они слишком тобою порабощены и легко пойдут у тебя на поводу, утрачивая свой путеводный характер, одушевляющий художественные произведения в отличие от профессиональных и даже «мастерских». И хотя «побег» характерен как раз для отрочества, хотя «бежит» Душан как бы назад, в цельность утраченного детства, — все эти точные моменты осмысления его жизни в данном случае начинают служить лишь технической цели завершения — и это в ущерб герою. Автор быстро собирает инструмент в конце жизнеописания, утомившись им. На мой взгляд, этот просчет финала — поспешная воля автора «завершить» — как раз и создает впечатление незаконченности вещи. Легко было бы его снять, если вещь завершалась бы менее сюжетно или более драматично (скажем, насильным возвращением из побега…), если бы контур вещи оставался разомкнутым в сторону будущего, как и жизнь, которая еще только предстоит герою…
Я уже упомянул о своей неполной удовлетворенности названием и обозначением жанра… По сути, ты вывел подзаголовок в название. «Жизнеописание» и есть определение твоего жанра повестей о Душане. Названия частей «Хор мальчиков» и «Числа и ступени» — прекрасны; любое из них могло стать названием всего произведения, с подзаголовком «Жизнеописание». Незавершенность такого описания (не вся жизнь…) закономерна и в традиции: едва ли не чаще мы встречаем жизнеописание незавершенным (не думаю, что «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» — незавершенное произведение, хотя до «мнений» и не дошло…).
Дыхание романа в твоих последних вещах, вещах «с героем», я ощущаю значительно яснее, когда расположу твоего героя — Душана, Ахуна, Алишо — в умозрительный, свой, читательский цикл по возрастам: «Хор мальчиков», рассказы «Девочка в пещере» и «Европеец», «Числа и ступени», «Впечатлительный Алишо», «Завсегдатай». Вот ненавязанное себе жизнеописание-исследование с пробами по всем возрастам, от рождения до гибели. Герой в них меняет имя, возраст, профессию… меняется и предмет, изучаемый автором с помощью героя (герой психологического романа — прежде всего инструмент исследования, а не конкретный персонаж, о чем я и рассуждал выше…).
У меня нет претензий к этому твоему новому герою, потому что мне каждый раз более или менее ясна преследуемая с его помощью автором задача (именно преследуемая — не так легко она дается…). Жизнь здесь исследуется как неизвестная величина. Слабость или сила героя, жизненность или вялость, эгоизм или жертвенность выступают здесь не как черты характера, складывающиеся в узнаваемый типаж, а как параметры существования, которые автор хочет постичь, которые не вполне ему ясны, но — существенны. И Душан не такой цельный, как в нем исследована цельность; и Алишо не такой слабый, как в нем изучен исток слабости; и Ахун — не настолько безнравственен, чтобы казнить его за это, сколько в нем установлена автором естественная связь безнравственности и гибели.
- О пребывании Пушкина на Кавказе в 1829 году - Евгений Вейденбаум - Русская классическая проза
- Горизонт событий - Ирина Николаевна Полянская - Русская классическая проза
- Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Доктор - Андрей Битов - Русская классическая проза
- Так тихо плачет супербог - Компэто-Сан - Научная Фантастика / Русская классическая проза
- Дорога - Ольга Викторовна Баловнева - Русская классическая проза
- Герои времени Z. Передний край - Евгения Широкая-Ляшко - Русская классическая проза
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Полет за горизонт - Елена Александровна Асеева - Научная Фантастика / Русская классическая проза
- Долгая дорога домой - Игорь Геннадьевич Конев - Русская классическая проза