Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусто и бесстрастно на душе – как в церкви.
Открыл жердяные ворота, вошел во двор.
Вдруг нехорошо вздрогнул, осыпанный, как градинками, смехом. Смеялась Маринка – нагнулась над Буренкой и смеялась.
– Чему? Что смешного? – спросил отец Виктор, не поднимая глаз и нахмурясь.
– А вот гадаю, какой будет телок, черный али пестрый.
Жаркая, полуденная – дышала на него днем, жизнью – и смеялась…
Стало страшно ее веселья. С усилием замкнулся внутри отец Виктор. Смотрел вниз – на лежащую у ног покорную голову с большими грустными глазами. «Вот где любила она гладить, Люсинька, – лоб с белой звездочкой, да».
Немного успокоился. Сказал:
– Надо приглядеть получше, не дай Бог что случится. Покойница так ее любила. Я тогда сам пойду, скажите мне тогда, хоть даже ночью – постучите в окошко, разбудите.
И опять, уходя, слышит за собой эхо легкого хохота. И страшно этого полуденного веселья. И вспоминается утро, раздвинутые шторы, отблеск розовою на белом, две колючие точки…
4. КуныВсе выше взмывает солнце, все беспощадней. Вороха лучей насыпаны в ржаном поле – и рожь стоит золотая, жаркая, и тихонько, матерински-довольно колышет колосья. Яблоки в садах стали томно-желтыми и качаются, каждый миг готовые отдать кому-то свою сладость. В поповом саду погасли все нежные весенние цветы, горят только красные, спелые, пьяные маки. За Куйманским лесом пруд весь зарос темной зеленью, из пруда по ночам выходят русалки и напролет, до утра, заломивши руки, тоскуют на берегу, неутоленные, неутомленные: уж теперь поздно, отошло их время, пришла Русалочья неделя, не успели залучить себе парня, девушками останутся на целый год. Одна надежда на куны: закружатся парни в кунных кругах, завихрят их девки, запутает в серебряную паутину паук-месяц: может попадет какой по ошибке в русалочий хоровод.
Да что: вот и Тихвинская прошла, и Петра и Павла, и Преполовенье – пустует кунный выгон за Куйманским озером. Только и остался что. Ильин день.
Ильин день – престол в Куймани, ярмарка. Всю ночь скрипели по дорогам телеги. Аверьянов лабаз открылся с самого рассвета; желтый да лысый, вышел Аверьян за двери, ухмыльнулся: телег тьма несусветная, заполонили весь базар, торчат вверх оглобли, лошади машут мешками с кормом, галдеж.
Увидали Аверьяна, огарнули: кому деготьку, кому шорного товару, кому жамок, кому аспидную доску – ребятенкам на забаву.
Да только Аверьяну душа денег дороже: Аверьян не торгует до обедни; после обедни – пожалуйте.
За обедней жара, чуть не гаснут свечи, однако же парни в поддевках и в новых резиновых калошах: что поделаешь, дело молодое, всякому покрасоваться лестно.
Ребята балуются, шныряют где-то под ногами, получают подзатыльники, хнычут, и глядишь, опять уже хихикают, неслухи, опять невесть что выкомаривают.
Девки, чинные, дивуются – ведомо на что. Первое – на коровинских баб. Бог весть, каким чудом уберегли Коровинские весь старый наряд и строго его блюдут. Кучей стоят в церкви, важные и чудные, и не наши, а красивые. Повойники от матерей, от бабок достались – унизаны серебряной монетой; убрусы шелковые, хитро обмотаны кругом головы, понёвы да сарафаны – домотканые, синие с красными ластовицами, с бахромками, с узорами.
А на другое дивуются девки – на Маринку. Запевала, певунья наша, что с ней сталось? Первая затейница да задорница, и в церкви-то бывало на нее угомона нет, а нынче – стоит, не шелохнется, у Спасова образа, глаз не сводит. Светлокудрый, бледный лик, знакомый, глаза неподнятые. И молится ему – с жаркой любовью, и с ненавистью. Слушает его голос из алтаря, повелевающий всем поклониться, и радостно клонит голову, и думает: «ах, если бы…»
Но вот кончилось, хлынули.
На паперти обступили Маринку. Пестрые, красные, солнечные, говорливые.
– Да неужто же не пойдешь. Маринка? Как же мы без Маринки? Какие же без Маринки куны?
Звонит веселый колокол. Звонит солнце. Растормошили, отступило что-то назад, проснулась Маринка. В ответ кому-то хочет сделать злое и сладкое, подмигнула плечами и пошла, припечатывая каблучками через два шага в третий: Эх, эх!
Постой, постой, на паперти, что ты? Куда там… Заметелились, подняли кулиберду по всему по селу, докатились вихрем до самой ярмарки. Солнце между скрученных наверху оглобель, лошади с вымоченными квасом и расчесанными гривами, и нечесаные, как лешие, цыгане около них; берестяные коробки, глиняные свистульки, маковники, неистовые поросята в мешках, бабы – беременные и с ребятами на руках.
Какая-то развытная девка свистнула пригоршню жамок: захихикали, рады все, – дороже, чем купленные. Завертели какого-то пьяненького дядю: потащили, как русалки, хохотали.
Только завернули за Аверьянов лабаз – вот они, парни, ватагой шабуняют по улице. Верховодит не кто другой – Яшка Гребенщиков, кузнец.
Звонит колокол, звонит солнце. Но где-то далеко, во сне все: церковь, ярмарка, Куймань, гомон, пыль, пестрота.
А жизнь неспешная, древняя, мерным круговоротом колдующая, как солнце – здесь на выгоне.
По-над озером, в сторонке, водят свой хоровод девушки-вековушки, все в темных платочках – так уж заведено. Тихонько поют, медленно кружатся, в сторонке, – и кажутся тут, под солнцем, слепыми, ненужными, умершими. Но так уж заведено. Им свой почет, поминки, вечным девушкам.
Отпелись вековушки, погасли.
Медленно, еще зарумяненные, вышли на выгон молодые девки и немужние жены-солдатки, все в красных платках, такой уж обычай. Схватились крепким кругом – крепким частоколом оборонились от желанных врагов, от погубителей милых.
Посредине кунного города – ходит гордая царевна. Маринка: куны налево, Маринка – направо. Поет царевна звонкую насмешливую песню, закидывает хитрые сети.
Как за городом живут вороги,Золотой казны у них ворохи,Нет у ворогов воевой головы…
Да ой ли, так? Разве уж нет?
В «ихнем» стане, у старой лозины– зашевелились, загорелись, смех, визгнула гармоника.
– Яша Гребенщиков, кому те еще! Он, он самый! Яшу повеличаем!
Румяный, без шапки, встряхивает волосы под польку со лба, идет. Стал на полдороге, отдал поклон.
А Маринка, откидывая голову, отдаваясь солнцу, – эх, все равно, – уж новую запела песню. Эх, быстрее, девки, эх, жарче, вороги близко!
У нас в городе царевна, царевна,По-за городом царев сын, царев сын…
Вот он подошел, подбоченился. Брови крутые, губы румяные. Эх, не одну погубил, лютый…
Веселой, жаркой злобой напружилось сердце у Маринки. К кому? К Яше ли? Да ей что он? Или к тому? Или к себе за обиды?
Он из тысячи любую выбирает,Он и белыим платочком махает…
Все быстрее кружится солнце, травы и деревья расплываются в жарком дурмане, мелькают по зелени пестрые платья, почти бежит кунный круг.
Эх, жисть, отопрись…
Разорвался кунный город против Яши, стал.
Вот она – царевна наша, бери – отдают, лукаво-покорная.
Быстро подымается высокая грудь царевны, и под тонкой красной кофтой – две острых жалящих точки – справа и слева.
Опущены веки, но видит, какое вино у Яши в глазах. Эх, потешиться хоть над этим, замучить, защекотать по-русалочьи.
Звонит где-то далеко колокол, звонит солнце, кружится голова, поредел кунный круг, пыльно-зеленые сорвутся с места и ринутся куда-то, хочется пьяно броситься на горячую траву…
Опять Яшка да Маринка посредине. Кругом него ходит, избоченясь, Маринка, дразнит раскрытыми губами, обжигает, коснувшись плечом – и уж далеко, и он с протянутыми руками стоит, жаркий, измученный.
Сидят под кустами и идут к Куймани, по пыльной дороге – обнявшись, усталые, ласковые.
– Глянь-ко, – говорит Яша, – а ты так и не велишь?
– Погоди до вечера, – Маринка хмурится: «ах, если бы тот это сказал!»
Угарный, жаркий день к концу. Тянутся обратно телеги, задешево продают купцы последние платки, коробушки и пряники-козули. Уж на задах где-то, за огородами мурны-кают и бормочут пьяные дяди – никак не найдут избы. Запыленное, разомлевшее солнце качается на самом краю синей чаши и устало смотрит налитым кровью глазом. Дергачи перебегают в душной траве и кричат: пить, пить.
Да нет ни капли. Вот тебе и Ильин день. Хоть бы одна дождинка на смех.
Порушила к ужину хлеб Маринка, отнесла тарелку с лапшой, стукнула в кабинет:
– Ужинать.
Истомленное желаниями и взглядами, и душным днем тело – ищет отдыха, ищет отдаться… Может быть…
Но нет. Медленно, с неподнятыми глазами – нет, чтобы не коснуться ее, не увидеть, проходит о. Виктор. Ни слова, будто ее нет.
Скрипит зубами она, прислоняется к косяку плотнее.
- Ёла - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Любовь Сеньки Пупсика (сборник) - Юрий Анненков - Русская классическая проза
- Икс - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Лица - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Сказки - Евгений Замятин - Русская классическая проза
- Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 3. Рассказы 1896-1899 - Максим Горький - Русская классическая проза
- Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Максим Горький - Русская классическая проза