Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если даже Адам с Евой ослушались самого Творца, то стоило ли ожидать от нас, малых детей, соблюдения запретов воспитательницы. Я всегда боялся неизвестного и из-за этого страха послушался, в то время как другие тащили в рот все, что росло на деревьях и осыпалось с них. Вера шла со мной, но я никак не мог совладать с ней: я просил ее не делать этого, но она, чтоб подразнить меня и посмеяться над моим страхом, съела несколько каких-то плодов. Последствия не заставили себя ждать. Через несколько минут кого-то начало тошнить, кто-то хватался за больной живот. Кто-то плакал и просил о помощи, а у кого-то уже даже не было сил жаловаться. Большинство детей не могли встать на ноги — все они лежали под деревьями, пережидая спазмы и пытаясь прийти в себя. Я был рядом с Верой, когда она заплакала и ее начало тошнить. Все это выглядело ужасно. Молодые воспитательницы были в панике: они кричали, плакали и совершенно не знали, что предпринять. Одна из них побежала в ближайшую деревню за помощью. Экскурсия в лес обернулась экскурсией в ад. Плакали и кричали даже те, кто не отравился. Благодаря помощи людей, живших неподалеку, и врача, который оказался в деревне совершенно случайно, ситуацию удалось взять под контроль. Безутешный, я наблюдал, как Веру несли в машину скорой вместе с другими детьми. Всех, кто был здоров, отправили назад на станцию, чтоб уберечь от лишних отравлений. Никто из нас не мог произнести ни слова, но все мы плакали — и я лично плакал по Вере.
Затем приехали какие-то чиновники, врачи и машины скорой помощи. Воспитательницы успокаивали нас тем, что все уже закончилось и что скоро мы поедем домой, в Магнитогорск. Нас было мало, мы были напуганы и не решались спросить, что произошло с остальными.
На вокзале в Магнитогорске нас окружила толпа. Говорили об отравлениях и даже смертях, но никто не называл ни цифр, ни имен. Неизвестность порождала тревогу, но говорить открыто никто не решался.
На вокзале царил хаос. Родители пытались прорваться в поезд к детям, они толпились у выходов и не давали нам выйти самостоятельно. Вмешательство милиции еще больше всех обеспокоило, но потом все улеглось: милиционеры оцепили толпу и навели порядок. Под всеобщие крики и причитания мы стали выбираться из поезда. Родители встречали детей на платформе, а те, кто напрасно пытался найти своих чад, были безутешны. Когда я спускался из поезда, то не мог разглядеть свою мать в толпе. Я даже не знал, тут ли она и известно ли ей о случившемся, — она всегда работала до позднего вечера. Вдруг, среди всеобщего шума, я услышал свое имя. Я стал кричать в ответ, чтоб мать услышала меня. Лицо ее было мокрым и красным от слез. Она обнимала меня и все повторяла:
— Никогда больше мы с тобой не расстанемся. Никогда больше. Никогда.
Наконец нам удалось прорваться сквозь человеческую лавину и покинуть вокзал. Дома соседи хлопали в ладоши, завидев нас.
Эту трагедию так и не признали официально, как не назвали точное количество умерших детей. У нас было только одно доказательство: пустые парты в садике.
Я только через много лет понял, что в тот раз чудом избежал смерти.
Что стало с Верой? Она могла и выжить, но предсказания наших матерей так и не оправдались: мы не поженились.
Москва, Москва, МоскваТо, что название этого города упомянуто мной в заглавии трижды, не значит, что рассказ о пребывании там будет долгим, — я лишь хотел передать восторг, с которым до сих пор произношу его. На протяжении почти пятисот дней у меня не было никаких обязательств кроме школы, и я наблюдал огромные очереди к мавзолею Ленина со ступеней нашей парадной или гулял по Красной площади, глядя по сторонам и удивляясь всему, что там видел. Мы жили прямо напротив Кремля, там был наш стратегический пункт наблюдения за ядром советской власти.
Мы уехали из затерявшегося в деревенских пейзажах Теофиполя в индустриальный Магнитогорск, но только здесь, в Москве, я впервые ощутил магию города-гиганта — с крепостными стенами, башнями, церквами, превращенными в музеи, полноводной рекой, монументальными зданиями, огромными магазинами с витринами, предлагающими неожиданные и прекрасные вещи. И толпы людей, вечно куда-то спешащих, у которых будто никогда нет времени.
Москва нанесла мне глубокую рану в тот день, когда я покидал ее, и в моем сердце навсегда останется этот рубец, ноющий всякий раз, как я вспоминаю об этом городе — с тоской, в которую русская душа привыкла кутать чувствительность. Я до сих пор ношу в себе отпечаток той Москвы, какой я узнал ее еще мальчишкой, и воспоминания о летних вечерах там все еще звучат в моей памяти голосами молодых людей, танцующих, поющих прямо на площади под свой собственный нехитрый аккомпанемент.
Я не буду много говорить о том времени, поскольку это не совсем связано с историей, которую мне хотелось бы рассказать. Я берег от этого города тайну, историю любви, которой никак и ни с кем не мог поделиться.
Мы приехали в Москву в начале 1932 года. Нас поселили в общежитии — многоэтажном доме, где временно жили одинокие матери. Там не было даже отдельных комнат или хотя бы ширм — просто огромные залы с чередой одинаковых предметов мебели для каждой семьи: шкафчик, постель для матери, постель для ребенка. Общежитие напоминало деревенскую больницу.
Хоть мать и работала почти все время, по выходным мы ходили гулять с ее подругами: посещали музеи, ходили на кладбища к могилам поэтов и писателей или смотрели в кинотеатрах фильмы о том, как появилась Вселенная, об искусстве или о революции. Помню, некоторые сцены из этих фильмов очень напугали меня: как моряки поднимают бунт из-за тухлого мяса, как лошадь летит в реку с разведенного моста, как коляска с ребенком катится вниз по бесконечной лестнице, как людей убивают прямо на улицах. Лишь через много лет я понял, что это были лучшие образцы кино, шедевры современного искусства.
Я вспоминаю о Москве как об этапе моего детского изгнания. Нет ничего больнее изгнания, когда ты не можешь вспомнить ничего, кроме потерь и собственного одиночества. Хотя для открытого человека нет дара более щедрого, чем научиться складывать свой опыт, разные культуры, разные точки зрения на жизнь. Секрет именно в самом слове «складывать». И именно в Москве я научился делать это инстинктивно.
Счастье никогда не бывает продолжительным. Мать чувствовала себя виноватой за то, что не могла сдержать своего обещания: мы вновь должны были расстаться. Место в общежитии было временным и давалось лишь на год, и нам нужно было оттуда съезжать. Найти другое жилье в Москве было крайне сложно, особенно для женщины с ребенком. После очередных бесплодных поисков мать поняла, что ей нужно время для достижения своих целей, — я должен был вернуться на Украину.
Вновь начались мои скитания между Западенцем и Чоном.
Дядья и теткиШолом Алейхем, которого называют отцом литературы на идиш и который мягко и с юмором описывал тяжелую жизнь евреев в России девятнадцатого века, стал автором чуть ли не самой любимой моей фразы: «Мне живется хорошо, я сирота».
Звучит парадоксально, но в устах Мотла, сына кантора Пейси и главного героя одноименного рассказа, это было правдой.
Что ж такого хорошего было в его жизни? Каждый ведь мог обидеть сироту, наказать жестоко за любую мелкую шалость. Но сиротство уже само по себе достаточная кара, и потому многое можно себе простить, и тебя всегда пожалеют.
Благодаря кочевой жизни я считал себя особенным сиротой. Казалось, мое детство будто пронизано одиночеством, но было бы несправедливо игнорировать любовь, которую дарили мне родственники. Мне прощали все: капризы, дурное настроение, эгоизм. Вся критика, все замечания уходили в адрес предполагаемых виновников моих бед — моих родителей. Я не чувствовал себя несчастным — наоборот: я был героем спектакля о любви, в котором все время менялся сценарий, но актеры защищали меня и покровительствовали мне. Разве могли они позволить мне пережить еще хоть какие-то лишения?
По возвращении на Украину я остановился в Чоне у отцовской сестры Иты, которая жила с мужем и сыном Дудеком.
Мне уже было шесть лет, и опыт странствий ощутимо отличал меня от моих гостеприимных родственников. Им нравилось болтать со мной, каждому по-своему, и я не замолкал ни на минуту, все рассказывал о своих приключениях, настоящих и немного приукрашенных.
Мой дядька Лейзер отличался странными привычками. Я уже знал кириллический алфавит и умел читать, но никак не мог разобрать загадочную надпись на корешке книги, которую тот ежедневно громко читал вслух, а затем прятал, — это был сидур, иудейский молитвенник, который в то время ассоциировался у нас в основном не с религиозной практикой, а с тайнами или даже колдовством. Надо отметить, что поведение дяди порядочно усиливало это впечатление: иногда он говорил какие-то жуткие вещи, и мы очень боялись всего, о чем он говорил. Мы — это я и мой кузен Дудек, которого дядя все безрезультатно пытался заразить вирусом веры.
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Уездный врач - Сергей Анатольевич Куковякин - Детективная фантастика / Историческая проза / Прочее
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Дух любви - Дафна Дюморье - Историческая проза
- Золотой истукан - Явдат Ильясов - Историческая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Огонь и дым - M. Алданов - Историческая проза
- Князья Русс, Чех и Лех. Славянское братство - Василий Седугин - Историческая проза
- Карта утрат - Белинда Хуэйцзюань Танг - Историческая проза / Русская классическая проза