Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Мысль о строении как себя, так и других делается общею… Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние ищется всеми; уши всех чутко обращены в ту сторону, где думают услышать о вопросах, всех занимающих. Никто не хочет читать другой книги, кроме той, где может содержаться хотя бы намек на эти вопросы. Надобны ли в это время сочинения такого писателя, который одарен способностью творить, создавать живые образы людей и представлять ярко жизнь в том виде, как она представляется ему самому, мучимому жаждой знать ее? Определим себе прежде, что такое писатель, которого главный талант состоит в творчестве…»
Здесь меня пот прошиб, ибо я испугался, что слушатели решат, будто чужим текстом я говорю о себе в полном приближении. И я уже взмолился всем богам, чтобы скорее нашелся в зале эрудит и назвал автора. Но эрудит не находился. И я пошел выкидывать фразы и соединять остатнее как бог на душу положит:
— «Нужно, чтобы в произведении такого писателя жизнь сделала шаг вперед и чтобы он, постигнувши современность, ставши в уровень с веком, умел обратно воздать ему за наученье себя научением его… Возвратить людей в том же виде, в каком и взял, для писателя-творца даже невозможно: это дело сделает лучше его тот, кто, владея беглой кистью, может рисовать всякую минуту все, что проходит пред его глазами, не мучимый и не тревожимый внутри ничем…»
Здесь из зала раздался не очень уверенный, но достаточно решительный голос:
— Это Виктор Шкловский!
— Нет, — сказал я и, выполняя условие, продолжил чтение: — «Если писатель сам еще не воспитался так, как гражданин земли своей и гражданин всемирный, если он, покорный общему нынешнему влечению всех, сам еще строится и создается, тогда ему даже опасно выходить на поприще: его влияние может быть скорее вредно, чем полезно. Это продолжающееся строение себя самого непременно обнаруживается во всем, что ни будет выходить из-под пера его. Чем он сам менее похож на других людей, чем он необыкновеннее, чем отличнее от других, чем своеобразнее, тем больше может произвести всеобщих заблуждений и недоразумений. То, что в нем есть не более как естественное явленье, законный ход его необыкновенного организма, состоянье временное духа, может показаться другим людям верховною точкою, до которой следует всем дойти…»
— Гоголь! — наконец-то раздалось из зала.
Интересно, что процесс чтения на людях, даже если читаешь механически, читаешь знакомый до запятой текст, все-таки заставляет понять нечто в тексте особенно отчетливо или, наоборот, обнаружить логические сбивы, которых раньше не замечал.
На сцене Дома ученых Академгородка я понял с голой ясностью, что Гоголь отстаивает право человека высказывать свои сомнения, неуверенности, право на ошибки, но все это только в понятийном ряду, в пересказе словами, для воздействия только на мозг. А вот если человек переведет растерянность в художественные образы, этими образами будет вносить растерянность в душу читателей, то он, художник-писатель, совершит преступление перед совестью. Вот она где, реакционность-то! Сомневайся сам, но не смущай других! То есть логическими построениями можешь вызывать смятение, а то, что убеждает и помимо логики, то, что вызывает веру прямо в сердце, минуя разум, — то табу!
Я попытался объяснить озарившее меня аудитории, но запутался. Вышенаписанное не было озарением для них. Оно было для них избитым местом.
И я начал тонуть. И, как всякий тонущий, начал этот процесс с пускания пузырей.
Понятия не имею почему, но я вдруг понес о матриархате. О том, что значительные женщины добивались всечеловеческих успехов только на «мужском» пути. Что человечество еще не начало использовать «женский взгляд» на мир, особую точку отсчета. Что важна не женская интеллектуальная потенция, проверяемая сравнением с мужскими интеллектуальными достижениями, а необычность взгляда, интересов, направленности женского разума. То есть именно то, что женщины-писательницы, например, тщательным образом камуфлируют под «мужскую» прозу. И что в будущем мы — кровь из носу! — придем к матриархату.
Здесь одна пожилая дама, как потом оказалось — известный генетик, громко чихнула, громко сказала, что она надеется, что ее потомки не доживут до матриархатных времен; что она лично терпеть не может женщин-руководительниц, что биологии грозит тупик именно потому, что в нее, биологию, битком набилось женщин.
— Мужчины привыкли себя изучать и заниматься самоедством даже на людях, что мы и видели на примере уважаемого автора. А женщины привыкли себя выдумывать. Потому, когда женщины начнут самоизучаться, они будут изучать то, что они о себе придумали, а не то, что они есть на самом деле.
Сделав этот вывод среди опасливо-задумчивой тишины зала, генетик еще раз чихнула прямо в мой адрес, извинилась и вышла вон.
Слово взял молодой человек. Он заговорил намеренно отвратительным, вызывающе-пронзительным голосом с явно поддельными женскими интонациями. Он сказал, что я последние десять лет деградирую, что в моих последних книгах полно вульгарного материализма и ворованных из газет информаций, цена которым нуль, что я перестал волновать. А когда Гоголь, помянутый мною здесь всуе, почувствовал, что перестал волновать, то есть кончился как писатель, то он погиб сразу и как человек.
Молодой оратор бил в яблочко, в десятку, в эпицентр, в солнечное сплетение. Ради такого я сюда и прилетел. Правда, я жаждал сочувствия и совета, а не четких формулировок своих провалов.
Деликатные слушатели подняли гвалт, чтобы заставить молодого человека замолчать. Им было жаль меня. Я утихомиривал орущих, чтобы выслушать оратора до конца. Но его можно было и не защищать. Он сам справился с аудиторией. Он повернулся к ней и полуженским голоском объяснил, что кричат здесь только задубевшие в вульгарном материализме товарищи, что он устал от материи уже до чертиков, что самое прекрасное в Гоголе — веселость первых его сочинений, веселость стихийная, которой Гоголь спасался от припадков болезненной тоски, которой развлекал сам себя, вовсе не заботясь, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. И если у выступавшего здесь товарища еще можно что-нибудь читать в его компилятивных книгах, то это анекдоты, а от его подпольной фанатической проповеди искусства как примирения с жизнью мухи дохнут.
Дальше пошла массовая перепалка, в жаре которой быстро расплавился я. Обо мне просто забыли. Не задали даже вопроса о творческих планах. Такой вопрос принято считать образцом читательской серости и скудости читательского воображения. Но оказалось, что отсутствие такого вопроса саднит писательскую душу отсутствием в читателях интереса к тому, чем ты собираешься осчастливить человечество. Таким образом, умная аудитория, которая сознает банальность вопроса о творческих планах и не задает его, есть аудитория жестокая.
И когда я увидел Желтинского в фойе, то обрадовался ему не меньше, чем в ленинградском аэропорту.
— Мне приказано свозить тебя в Новосибирск в Бюро пропаганды художественной литературы, — сказал Ящик, уводя меня с Голгофы. — Получишь там деньги за выступление и отметишь командировочное.
У него был усталый вид. Он приехал за мной прямо с похорон. Мой вид, вероятно, был не лучше. Мне казалось, что я тоже побывал на похоронах, но только на своих собственных. Тяжелый хлеб — публичные выступления. После них полезно бывает вспомнить какие-нибудь шедевры из сочинений графоманов типа: «Стада овцеводов спускались с гор…» Но именно тут-то такие шедевры и не приходят тебе на ум.
— Ну, нашел что-нибудь из того, что искал? — спросил Ящик, выводя темно-малиновую новую «Волгу» на крахмальную скатерть укатанного зимнего шоссе.
— Ничего я не ищу здесь.
— Ищешь. И найдешь. Что ищешь — найдешь. Не истину, а то, что найти готов и найти хочешь.
Вот уж чего мне не хотелось, так это говорить о себе самом.
— Твой самоубийца пил? — спросил я. — Он повесился? Вешаются чаще всего алкаши.
— Нет. Не пил. Здесь это не модно. У нас в заведении сто мужчин и все с доступом к спирту. Выпивают сухое винцо двое. Этот вовсе не пил.
— В какое время суток он…
— Утром. Между девятью и десятью.
— Полное нарушение теории самоубийств! Обычно это случается в любое ночное время, в крайнем случае вечером. Но утром…
— Интересно отметить, — начал Ящик тем учено-наставительным голосом, которым он обычно вещал на людях, но уже не употреблял в беседах со мной, — коллега был максималист. При слабом сложении брал в туристический поход рюкзак в шестьдесят килограммов. Самодеятельный йог. Стоял на голове в легком тренировочном костюме при открытом окне в сильный мороз. Болел ангинами. Затем стоматит. Затем бессонница. Душа с некоторым утончением, то есть с тягой к общим вопросам и искусству. Тебе это особенно интересно должно быть. Так. Подзатянул с диссертацией. Так. Квартиру получил неожиданно быстрым путем. Сразу после женитьбы помер тесть и освободил жилплощадь. Интересно отметить, что трудности с квартирой так же необходимы для современного ученого, с точки зрения естественного отбора, как поиски свободной пещеры дикарем в условиях каннибализма на заре человечества. В квартирных трудностях мужает и крепнет дух ученого… Так. Вопрос жены. Нелады были с женой. Ну, это у всех. По науке. «Нобелевская» тяга существовала. Опять максимализм. Американцы поставили опыт, наблюдали новое явление, объяснили. Коллега нашел лучшее объяснение, предложил более точные формулы. Американцы поскрипели и согласились. Эффектная довольно победа. Удача. Он ее развивал. По ходу дела потребовалось повторить сам опыт. И он повторил. И оказалось, что американцы чуть напутали в своем. Полетело к чертям собачьим новое и точное объяснение коллеги. Он, оказывается, объяснил несуществующее. Он красиво и эффектно подвел базу, фундамент теории под тухлое яйцо.
- Молодость - Савелий Леонов - Советская классическая проза
- Белогрудка - Виктор Астафьев - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Детство Чика - Фазиль Искандер - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Полковник Горин - Николай Наумов - Советская классическая проза
- Бабушка с малиной - Астафьев Виктор Петрович - Советская классическая проза
- Голубое поле под голубыми небесами - Виктор Астафьев - Советская классическая проза
- Живая душа - Виктор Астафьев - Советская классическая проза
- Тайна Темир-Тепе (Повесть из жизни авиаторов) - Лев Колесников - Советская классическая проза