Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-видимому, это сходство — конвергентное, и основано оно на сочетании «монтажной» выучки авторов этих двух эпопей и их политических убеждений. Солженицын, как и Дёблин, может быть назван разочарованным левым, или человеком, разочаровавшимся в революции. «…Первое время [после ареста, последовавшего в 1945 году,] в тюрьмах, особенно в Бутырке […] [Солженицын] продолжает [в спорах с другими заключенными] доказывать, что ленинизм — это готовая, верная истина»[762]. В дальнейшем Солженицын пришел в своем развитии к почвенно-националистическому мировоззрению. Дёблин к 1930-м годам стал левым либералом[763]. Однако оба писателя стали верующими людьми, объяснявшими историю как результат трансцендентного вмешательства и этического выбора, который обязан сделать каждый человек. Этнический еврей Дёблин во время работы над эпопеей заинтересовался католическим вероучением и крестился между завершением третьего и началом работы над четвертым, завершающим, томом — 30 ноября 1941 года. Солженицын был крещен в младенчестве, но долгое время не был церковным человеком и вновь обратился в православие, попав в лагерь в 1950 году.
В романном цикле Дёблина по сравнению с его самым известным романом «Берлин, Александерплац» роль монтажных построений уменьшена. Газетные статьи и заголовки активно используются, но, в отличие от «монтажной» литературы 1920-х, вводятся мотивированно: например, Дёблин описывает, как герой или героиня читают на улице газету, — и тогда уже цитирует статью из прессы, попавшуюся ему или ей на глаза. Повествователь, как это часто бывало в реалистической прозе XIX века, знает обо всех мыслях и переживаниях героев и пересказывает их[764]. Все эти поэтологические аспекты эпопеи дали основания литературоведу-германисту Клаусу Хофманну счесть, что «Ноябрь 1918», несмотря на модернистский генезис, — не модернистское произведение[765].
Солженицын, как можно видеть, тоже вводит фигуру всезнающего автора, но сохраняет гораздо больше из монтажной стилистики, характерной для культуры 1920–1930-х. Так, в его эпопее газетные заголовки вводятся немотивированно, создавая монтажный «информационный поток», как у Дос Пассоса.
Несмотря на инверсию философско-идеологической основы, структурные принципы ЭППИ в творчестве Солженицына сохранились полностью — в частности, выделение «моментов пафоса», противостоящих потоку сплошного становления: «В этой кривой истории — то есть в смысле математическом кривая линия истории, — есть критические точки, их называют в математике особыми. Вот эти узловые точки… я… подаю в большой плотности»[766]. У Солженицына эта локализация действия еще заметнее, чем у Дёблина, так как все действие «Красного колеса» охватывает почти четыре года (с августа 1914-го до апреля 1917-го, если не считать эпилога), а действие каждого романа занимает все равно всего несколько дней, как у Дёблина.
Возможно, и нетерпимость Солженицына в спорах, и его стремление идеологически заклеймить противника были генетически связаны не только с психологическими особенностями писателя, но и с методологией и стилистикой раннесоветского авангарда. Или, если угодно, психологические особенности Солженицына привели его к усвоению не только эстетики советского авангарда, но и характерных для него агрессивных методов ведения полемики.
«Вненаходимый» писатель
П. Вайль и А. Генис полагают, что в первой половине 1960-х, после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицын еще мог надеяться войти в подцензурную советскую литературу. Но со второй половины 1960-х годов он целенаправленно формировал свою репутацию как автора, не имеющего аналогов в советской литературе и противостоящего советской культуре в целом, а поэтому и не сравнимого ни с кем. Здесь можно воспользоваться термином Михаила Бахтина: Солженицын манифестировал свою «вненаходимость», то есть локализацию за пределами известного контекста.
Естественными союзниками Солженицына в формировании такой репутации стали первые внимательные интерпретаторы его творчества — критики-нонконформисты в диапазоне от Владимира Лакшина до Аркадия Белинкова. Для них отказ Солженицына от советских «правил игры» приобрел значение социального образца, новой утопической нормы культурного и этического самоопределения[767]. «Вненаходимость» Солженицына давала ему и сочувствующим его исследователям возможность связать его с традициями русской классической литературы, от которых были отчуждены советские авторы.
В дальнейшем писатель настаивал на своем уникальном положении и в эмигрантской литературе. В произведениях и жизнетворческих акциях (манера одеваться, стилистика публичных выступлений, уединенная жизнь в Вермонте, торжественная поездка по России при возвращении в 1994 году…) он выработал намеренно анахроническую культурную позицию, которая в еще большей степени затруднила определение его литературной генеалогии — притом что идеологическая генеалогия Солженицына прослежена довольно подробно как его противниками, так и доброжелательно настроенными аналитиками[768]. «Единственность» стала основой образа писателя в биографической книге Людмилы Сараскиной, что вызвало справедливые возражения — в частности, Елены Скарлыгиной[769].
Адепты автора «Архипелага ГУЛАГ» объясняют, что Солженицын вовсе не анахроничен, а оппоненты настаивают, что явная анахроничность свидетельствует об эстетической и гражданской несостоятельности литератора. Тем не менее до сих пор почти не исследован вопрос: почему писатель, живо откликавшийся на многие современные ему события, намеренно поддерживал в своем творчестве и поведении такую анахронистичность? Какими могли быть его художественные задачи?[770] На мой взгляд, обсуждение политических и этических концепций Солженицына сегодня если и имеет смысл, то как часть изучения выработанных писателем модальностей высказывания — а эти модальности связаны с особенностями его эстетической генеалогии.
Случай Солженицына — в самом деле, особый, но не уникальный, и у него есть своя родословная. Не уникален он и типологически: в 1920–1930-е годы такую же позицию «вненаходимости» в советской литературе стремился занять Михаил Булгаков. Существенно, что и «…Булгаков заявлял о своих консервативных ценностях, используя язык нового времени»[771].
Место Солженицына в русской культуре 1960–1980-х годов напоминает положение языка, не имеющего современных аналогов, — единственного сохранившегося потомка большой языковой семьи, причудливо сочетающего черты своих исчезнувших собратьев и ближайшего, но чужеродного ему окружения.
Глава 9
Павел Улитин: рождение новой прозы из постутопического монтажа
Постутопический монтаж, сформировавшийся в несколько этапов на протяжении 1930–1970-х годов, может быть рассмотрен с двух точек зрения. Он завершал и переосмысливал традиции «классического» монтажа 1910–1920-х годов — и открывал новый этап развития искусства. Постутопический монтаж стал одним из первых феноменов, предвещавших формирование нового типа культуры — постмодернистского.
Предметом изображения в произведениях, написанных или снятых с помощью этого типа монтажа, часто (хотя и не обязательно) становилась не современность, а недавняя история, представленная с точки зрения, которую автор понимал как современную. Для изображения исторических событий монтажные методы использовались и раньше — достаточно вспомнить фильм Д. У. Гриффита «Нетерпимость». Но Гриффит изображал историю как сложное соединение вечного возвращения и спасительного прогресса. В произведениях, использовавших метод постутопического монтажа, история оказывалась серией разрывов, и последний разрыв, самый значительный, отделял ее от современности.
Солженицын использовал переосмысленный — постутопический — монтаж для ревизии исторического нарратива в литературе. Созданный им образ исторического процесса был элегическим и сатирическим по модальности и утопически-консервативным по содержанию. Джозеф Пирс обоснованно сопоставил Солженицына с европейскими консервативными модернистами, такими как Дж. Р. Р. Толкин[772], но в этом ряду российский «нобелиат» по своей эстетической и политической позиции выглядит наиболее радикальной и в то же время наиболее архаичной фигурой — из-за общей идеологизированности значительной части его произведений и из-за избранной им позиции всеведущего автора-судьи.
Другой писатель, о котором и пойдет речь в этой главе, Павел Улитин, создал новый метод в литературе и использовал его для пересоздания другого типа нарратива — автобиографического. При этом он оказался одним из самых значительных новаторов среди тех, кто изменил европейское и североамериканское автобиографическое письмо в 1950–1970-е годы.
- Путеводитель по классике. Продленка для взрослых - Александр Николаевич Архангельский - Языкознание
- Замечательное шестидесятилетие. Ко дню рождения Андрея Немзера. Том 1 - Коллектив авторов - Языкознание
- Лекции по теории литературы: Целостный анализ литературного произведения - Анатолий Андреев - Языкознание
- История лингвистических учений. Учебное пособие - Владимир Алпатов - Языкознание
- Времена английского глагола. Правила употребления и построения, сигнальные слова всех времен, упражнения и тесты - Т. Олива Моралес - Языкознание
- Флот и война. Балтийский флот в Первую мировую - Граф Гаральд - Языкознание
- Запомним английские слова. Легко и навсегда! - Голаголия - Языкознание
- Внутренняя речь в структуре художественного текста - Юлия Сергеева - Языкознание
- Как правильно учить английский язык простому человеку, а не лингвисту - Лена Бурцева - Детская образовательная литература / Языкознание
- Андрей Белый и Эмилий Метнер. Переписка. 1902–1915 - Джон Малмстад - Языкознание