Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предсказание не сбылось, но и в наши дни имперская тема еще — и даже по-новому — актуальна8. И критический комментарий к тютчевским мыслям насущен. В 3-м томе нового тютчевского собрания комментарий обширен и подробен — и апологетичен на сто процентов; критический взгляд на тютчевскую систему мыслей здесь не предполагается; благоговейное толкование contra критический анализ — как позиция комментатора.
Среди писем Тютчева, которые были впервые опубликованы И. Аксаковым в его биографии, есть одно, написанное вскоре после падения Севастополя (письмо от 9 сентября 1855 года); оно стоит любого стихотворения поэта, говорит о нем биограф. Тютчев рассказывает о видении, посетившем его на площадке колокольни Ивана Великого, среди многолюдства, ожидавшего выхода царя. “Мне пригрезилось, что настоящая минута давно миновала, что протекло полвека и более, что начинающаяся теперь великая борьба <...> наконец закончена, что новый мир возник из нее <...> что всякая неуверенность исчезла, что суд Божий совершился. Великая империя основана <...> И тогда вся эта сцена в Кремле <...> эта толпа, столь мало сознававшая, что должно совершиться в будущем <...> вся эта картина показалась мне видением прошлого, и весьма далекого прошлого, а люди, двигавшиеся вокруг меня, давно исчезнувшими из этого мира... Я вдруг почувствовал себя современником их правнуков”.
То есть он себя почувствовал нашим современником, скажем мы без всяких ближайших аллюзий. В том же письме он говорил о свойстве своего ума “охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии”. И в другом письме — что задыхается от своего бессильного ясновидения. И вот развитие прошло полтора столетия — и невозможно нам, тем самым правнукам, не сверять тютчевские видения и прогнозы с нашими результатами.
Но, оказывается, — возможно: комментарий к 3-му тому таков, как будто ничего не изменилось и не случилось с тех пор. В единичном случае комментатор с сожалением констатирует “не оправдавшуюся впоследствии закономерность” (272 — 273; речь о российском Царьграде). Закономерность того, что это не оправдалось, не рассматривается, не допускается. Тютчев хотел смотреть на свои прогнозы из будущего — почему бы нам за ним не последовать и не посмотреть на них из нашего настоящего?
Тютчевская историософская мысль долго оставалась современной . Она возбудила нашу консервативную мысль, представлявшую собой мутации славянофильской идеи, но отклонявшуюся от классического славянофильства, — Н. Я. Данилевского, Достоевского, Леонтьева, затем Владимира Соловьева с его теократическо-вселенско-имперскими планами, которых предтечами он называл двоих — Данте и Тютчева. Но и для С. Н. Булгакова уже в 1918 — 1923 годах она не утрачивает актуального нерва: участники диалога “На пиру богов”, вошедшего в 1918 в сборник “Из глубины”, наши вторые “Вехи”, то и дело поминают русский Царьград, “предуказанный Тютчевым и Достоевским”, и надеются, что над Тютчевым “рано еще иронизировать” (а и действительно в ходе европейской войны Константинополь был близок, как локоть, — но снова “закономерность” не оправдалась). Другие же участники ставят на тютчевских предсказаниях крест: “В 1917 году окончилась константиновская эпоха в истории церкви” и “наступила не византийская, но большевистская эпоха в русской истории”9. Пять лет спустя размышления о. Сергия продолжаются непосредственно в храме св. Софии, и вспоминаются тютчевские слова и строки, и заключения еще решительнее: “не политическому завоевателю, не „всеславянскому царю” откроются врата Царьграда <...> Как невыносимо сделалось всяческое безответственное славянофильствование!”10 Таковы ответы русского православного мыслителя в самом центре заветных вопросов. Но как он в этом идеальном центре очутился? А только что был год 1920-й, когда вступила в действие сила, называемая иронией истории, — и начала она раз за разом себя проявлять по отношению к тютчевским пророчествам: российское белое воинство (о чем вспомнил в упомянутой статье Ю. Каграманов) — “все, что оставалось от третьего Рима”, — бросило якорь “не где-нибудь, а на рейде Константинополя, в виду столь желанной Святой Софии”, и убежищем белой России вместо Царьграда стал маленький полуостров Галлиполи.
“Православный империализм Тютчева есть живой пример того, с какими трудностями сталкивается русская историческая и философская мысль, выполняя задачу определения и разграничения вопросов „духа” и „политики””11. С. Булгаков еще переживал историко-философские грезы Тютчева как нечто живое и современное — другой православный мыслитель уже через год (в 1924-м) рассматривает их исторически, как “прошлое русской мысли”. Замечание Флоровского отмечало тютчевскую проблемную точку. Точка эта — “византийское” сближение, до смешения и почти что отождествления, христианского и церковного с государственным, имперским и племенным, национальным. Можно заметить, что, единомышленник в отношении к римскому папству, Достоевский не разделял византийского пафоса Тютчева. Византийская “симфония” для Достоевского — компромисс, порожденный “столкновением двух самых противоположных идей, которые только могли существовать на земле: человекобог встретил богочеловека, Аполлон Бельведерский Христа. Явился компромисс: империя приняла христианство, а церковь — римское право и государство”. После падения Византии и в несложившихся формах русской общественной жизни у нас “остался лишь Христос, уже отделенный от государства”12. Такого Христа знал поздний Тютчев-поэт (“Кто их излечит, кто прикроет?.. / Ты, риза чистая Христа...”) и не знал идеолог Тютчев. В его православной славянской империи составляющие определения представлялись как дух и тело, а комментатор нашего тома даже рискнул уподобить этот сложный состав нераздельным и неслиянным двум природам Христа (454), совместив тем самым Христа с земным человеческим установлением. Нынешний православный комментарий к тютчевскому “православному империализму” проходит мимо тех “трудностей”, которые позволял себе трезво заметить православный философ ХХ века. Апологетический комментарий себе этого позволить не может — никакого проблемного заострения. Мы читаем комментарий и отдаем должное его серьезной обстоятельности. Мы благодарны Б. Н. Тарасову за перевод единым пером всего корпуса тютчевской мысли. Но обстоятельный комментарий, собственно, беспроблемен — и несвободен; подходы апологетический и аналитический совместимы с трудом. А какой материал из русской идейной истории для понимания! “Россия погибнет от бессознательности” — у Тютчева был и такой прогноз (в письме И. С. Аксакову 19 ноября 1871 года), и сегодня он актуален, как и тогда. Но это значит, что и отношение к нашей идейной истории лучше бы, чтобы было трезво-сознательным.
Тютчевская идея окончательной Империи, долженствующей разрешить исторический процесс (“Вот царство Русское... и не прейдет вовек...”), между тем не так архаична и в наши дни. Тютчевская идея — идея средневековая: translatio imperii. “Империя бессмертна. Она передается <...> 4 сменившихся Империи. 5-я — последняя и окончательная” (195). Окончательное разрешение исторического процесса — главное слово всех утопий, эсхатологических либо хилиастических. Тютчевская последняя Империя и “окончательное слово великой, общей гармонии” как наше русское назначение в Пушкинской речи Достоевского — две очень разные по пафосу утопии, обе хилиастические. Но и коммунистическая утопия тоже мыслила себя окончательной гармонией. Что остается ныне от идеи последней Империи? Остается грустный “конец истории” Ф. Фукуямы (который сам признаёт его грустным) — новая либеральная утопия “общечеловеческого государства” по ту сторону истории, за которым угадываются США как современная мировая империя. Согласно идее translatio, империя может быть только одна, и с этой точки зрения в “холодной войне” двух сверхдержав ХХ века и решался этот вопрос.
Злобная ирония истории начала работать с идейными планами Тютчева сразу: он ждал символического 1853 года — 400-летия падения Константинополя — как года, с которого должно начаться его восстановление как будущего центра той самой окончательной русско-славянской Империи. Но в этом именно году началась Крымская война с ее последствиями, открывшими русской истории путь в противоположную тютчевским планам сторону. Затем историческая концепция Тютчева, в основном уже после него, в 1870 — 1880-е годы, проходила испытание ходом событий — “Россия и Революция” прежде всего. С ходом лет из наследников его мысли Леонтьев с возраставшим пессимизмом фиксировал, как в тютчевском трехчлене — Россия, Европа и Революция — третий член все больше смещался в сторону первого. В последний год своей жизни (1891) Леонтьев предвидел возможность осуществления наиболее радикальных тенденций общеевропейского процесса на русской именно почве и саркастически обосновывал свое предсказание своеобразной ревизией классического “почвенного” аргумента: у нас “почва рыхлее, постройка легче”13. “Постройка” будет впоследствии расшифрована как платоновский котлован. Котлован — строительство Вавилонской башни на рыхлой и ненадежной почве. И эсхатологический отрицательный “конец истории”, на западноевропейскую локализацию которого он, вслед за Тютчевым и вместе с Достоевским, положил столько сил, он уже с Россией связывал: “Мы поставлены в такое центральное положение именно только для того, чтобы <...> написать последнее „мани-фекель-фарес!” на здании всемирного государства... Окончить историю, — погубив человечество...”14
- Медведки - Мария Галина - Современная проза
- Детские годы сироты Коли - Ирина Муравьева - Современная проза
- Моя преступная связь с искусством - Маргарита Меклина - Современная проза
- Хутор - Марина Палей - Современная проза
- POP3 - Маргарита Меклина - Современная проза
- Разновразие - Ирина Поволоцкая - Современная проза
- Статьи и рецензии - Станислав Золотцев - Современная проза
- Трижды стожалостная без слов - Инга Абеле - Современная проза
- Трижды стожалостная без слов - Инга Абеле - Современная проза
- Петр I и евреи (импульсивный прагматик) - Лев Бердников - Современная проза