Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С. Т. Аксаков, познакомившийся с Державиным незадолго до его кончины, сочиняет в своих мемуарах весьма показательный эпизод, абсолютно противоречащий реальной биографии Державина этих лет, но в то же время очень точно улавливающий доминанту прижизненной и посмертной репутации «старика Державина». Аксаков якобы спросил у него: «Вы чем-то занимались, не помешал ли я вам?» — и получил ответ: «О, нет, я всегда что-нибудь мараю, перебираю старое, чищу и глажу, а нового не пишу ничего. Мое время прошло»[308].
Пригов сам упредил подобного рода реакции, акцентировав собственную нарочитую, можно сказать даже «профессиональную», графоманию. С оглядкой на такое самопозиционирование уже трудно было упрекать его в том, что он пренебрегает качественными критериями в ущерб количественным. Находились, однако, читатели и критики, не верившие этим декларациям, по их логике выходило, что если уж исповедовать этот «количественный» принцип до конца, то не следует публиковать книг, а если книги все же публикуются, количество опубликованных в них текстов должно быть сведено к минимуму. Процитирую, например, Владимира Новикова: «Пригов в известном смысле „больше, чем поэт“, он художник-инсталлятор, известный иностранным искусствоведам и котирующийся на арт-рынке. И он мог предпринять эффектный хеппенинг, распечатав все свои бесчисленные стихи на отдельных листках и выложив этими листками, допустим, Красную площадь. Все бы узрели масштаб содеянного, и каждый смог бы унести домой частицу поэзии. Однако поэт-концептуалист пошел самым банальным, традиционно-реалистическим путем — он стал издавать книги. Отнюдь не графоманские, очень профессиональные — и невыносимо однообразные»[309].
Даже в некоторых некрологических материалах было заметно стремление свести «всего Пригова» к Пригову «милицанера» и «килограмма салата рыбного». Процитирую Майю Кучерскую: «Именно в этот промежуток (1970–1980-е) Пригов и создал то, с чем наверняка останется в литературной вечности, — эпический, местами оглушительно смешной цикл „Апофеоз Милицанера“ и пронзительные зарисовки из жизни „простого человека“»[310]. Больше ни о каких произведениях Пригова, достойных вечности, Кучерская не упоминает. Григорий Дашевский в статье, посвященной посмертной ретроспективе Пригова, хотя и говорит о его творчестве 1990–2000-х годов, однако считает этот период заведомо неудачным, а следовательно, и не давшим ярких текстов: «В 1990-х общее мифическое пространство исчезло, поэтому опыты Д. А. с новой мифологией — например, женская и гомосексуальная лирика — не попадали в цель. Работало только то, что не выходило за рамки уже сложившегося имиджа»[311].
Принципиально новый шаг в осмыслении «количественной» стратегии Пригова сделал Д. Голынко-Вольфсон, заметивший, что своими «количественными методами» Пригов сознательно дезориентировал читателей и критиков, «не позволив им адекватно воспринимать отдельные действительно великолепные тексты»[312]. По мнению исследователя, новая интерпретация Пригова должна учитывать особенности конкретных произведений, которые могут противоречить и общим декларациям поэта, и привычным представлениям о его творчестве. Именно с конкретных стихотворений и циклов может начаться выявление «подводных течений» в творчестве Пригова.
Ровно по этой же траектории разворачивается в последние десятилетие изучение позднего творчества Державина: если попытаться составить библиографию работ на эту тему, то мы с удивлением увидим, что подавляющее большинство исследований посвящены совершенно конкретным поздним текстам, анализ которых позволяет выйти на более общие проблемы, но не наоборот: от общих проблем — к конкретным текстам, которые упоминаются только как частные случаи или иллюстрации генерализирующих тезисов[313]. Таким образом, поздние произведения Державина не «вписываются» в существующие схемы, но зато становятся мощным источником новых интерпретационных моделей.
Любопытно и то, что первые шаги к осмыслению позднего творчества Пригова и Державина совершаются и со сходных методологических позиций. Одной из первых статей, в которой всерьез рассматривались поздние сочинения Державина, была статья А. В. Дружинина[314]. Он рассматривал позднего Державина в контексте европейской литературы 1800–1810-х годов, и хотя в те времена еще не существовало термина «преромантизм», авторы, которых он ставил в параллель Державину, принадлежат именно к этому направлению. Подобного рода контекстуализацию совершает, например, в опубликованном в «Новом литературном обозрении» мемориальном блоке о Пригове Алексей Парщиков, который говорит о том, что экстравагантное, ни на что не похожее, на первый взгляд, приговское пение и «крик кикиморой» совершенно органично выглядят в контексте немецкой авангардной музыки и музыкально-поэтических перформансов второй половины XX века[315].
Последнее, о чем стоит упомянуть в связи с ознаменовавшей поздние годы Державина и Пригова дихотомией между «стремлением к поэтическому бессмертию» и «рецептивным провалом» в осмыслении их творчества, — это не случайное, на мой взгляд, хронологическое совпадение: авторские стратегии Пригова в постканонический период его творчества вырабатывались параллельно, практически синхронно шедшему активно именно в 1990-е и начале 2000-х в историко-литературных исследованиях процессу «расколдования» позднего Державина. Пригов мог и не знать об этих работах, но совпадение это знаменательно и свидетельствует о некоторых важных тенденциях в культурном переосмыслении литературных репутаций, запущенном в России в 1990-е при распаде литературоцентричной системы и недолгом (как видно теперь) периоде эмансипации литературы от государства.
3Еще одна оппозиция, продуктивно развернутая Державиным и Приговым и в раннем, и в позднем периодах их творчества (но в позднем — гораздо более осознанно и интенсивно), может быть описана как сочетание работы с «большими» понятиями и мифологемами и идеологически мотивированной апологией частной жизни. Я не буду здесь подробно говорить о «частном человеке» в поэзии Державина — это почти хрестоматийные вещи, связанные со спецификой предпринятой им реформы оды. Пригов же в качестве своего «позитивного идеала» неоднократно называл «партикуляризм», сетуя на нехватку в России позитивных идеалов «просвещения» и «протестантизма»[316].
Эта оппозиция рождает особые, очень подвижные и многообразные конструкции отношений биографического «я» и «я» текстуального (визуального, перформативного и т. д.), когда дистанция между субъектом речи и биографическим автором иногда сводится до минимальной, но все же никогда не устраняется. Вспомним замечание Пригова о том, что его самоименование — Дмитрий Александрович Пригов (ДАП) — представляет собой псевдоним, находящийся на микроскопическом расстоянии от реального имени[317]. Голынко-Вольфсон пишет о том, как «постоянная смена фаз исчезновения или проступания человеческого входит [у Пригова] в тщательно продуманную авторскую стратегию»[318].
Постоянные изменения дистанции между биографическим автором и его произведением (даже в рамках одного текста, это особенно наглядно видно в романах) придают известную энигматичность самому «проекту ДАП», внутри которого, по словам Пригова, «все виды деятельности играют чуть-чуть иную роль»[319].
Именно эта мерцающая дистанция и делает Пригова столь сложным объектом для традиционного литературоведческого анализа. Пригов сам прекрасно это понимал. В интервью Алене Яхонтовой он заявляет: «Современное литературоведение обладает оптикой слежения только за текстами. А когда оно смотрит в эту самую обозначенную центральную зону [порождающую все произведения проекта ДАП], перед ним просто несфокусированное мутное пятно. Литературоведы не могут ничего разобрать. Посему они и занимаются отдельными окаменевшими текстами. Но если со временем наука или исследователи изобретут оптику, которая могла бы считывать вот эту центральную зону, тогда все остальное, как и было сказано, предстанет им как пусть порой и привлекательные и даже кажущиеся самоотдельными, но все-таки случайные отходы деятельности вот этой центральной зоны, где происходят основные поведенческие события»[320].
Мне кажется, что ровно те же проблемы испытывают традиционные литературоведы при анализе автобиографической прозы Державина и вообще автобиографической основы его сочинений — и здесь мы видим аналогичный прецедент аналитической «пробуксовки»: они именно что не могут сфокусировать реализованные в разных сочинениях стратегии письма. Огромный шаг в этом направлении был сделан в известной каждому исследователю русского XVIII века статье И. Ю. Фоменко[321]: она предложила рассматривать поздние автобиографические произведения Державина в двойной перспективе, поскольку «каждый из этих текстов был подчинен решению особых задач» и одновременно «каждый из них создавал определенное целостное представление о жизненном пути Державина»[322]. Однако впоследствии работа в этом направлении не была продолжена, и при разговоре об автобиографизме Державина, особенно Державина позднего, постоянно появляется то самое «несфокусированное мутное пятно», о котором в связи с собственным творчеством говорил Д. А. Пригов.
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков - Руслан Киреев - Филология
- Тринадцатый апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях - Дмитрий Быков - Филология
- «Жаль, что Вы далеко»: Письма Г.В. Адамовича И.В. Чиннову (1952-1972) - Георгий Адамович - Филология
- Михаил Булгаков: загадки судьбы - Борис Соколов - Филология
- Реализм Эмиля Золя: «Ругон-Маккары» и проблемы реалистического искусства XIX в. во Франции - Елизавета Кучборская - Филология
- Гомер: «Илиада» и «Одиссея» - Альберто Мангель - Филология
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Охота в ревзаповеднике [избранные страницы и сцены советской литературы] - Виталий Шенталинский - Филология
- Довлатов и окрестности - Александр Генис - Филология