Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда вышло послабление и в Москву стали наезжать эмигранты, приехал и старик Елисеев. Зашёл в свой магазин, увидел своего приказчика, они долго обнимались и плакали. Собрался народ, стали спрашивать, как Елисееву показался магазин. Бывший хозяин хвалил всё:
– Икра хорошая, как и раньше. Баранина тоже. Правда, мы мясо продавали только парное, но и теперешнее ничего, ледники сейчас морозят крепко.
Ветчину он даже попробовал и нашёл пристойной. Правда, удивился, что почему-то мало сортов; в его магазине было не три сорта, а восемнадцать – присутствующие затихли, пытаясь представить себе остальные пятнадцать, но гастрономщик охотно назвал часть из них. К сожалению, до рассказчика история прошла через много рук, и из названий дошло только три: окорок лифляндский, ветчина краковская и фаршированная фисташками; Елисеев особенно подчёркивал красоту фисташковых орешков на срезе, но магазинные и последующие слушатели, орешков этих в жизни не видавши, вряд ли эту красоту оценили.
Отцовским Антон считал и немое кино, с детства зная содержание и «Закройщика из Торжка», и «Праздника святого Йоргена», и «Папиросницы от Моссельпрома»; в Кинотеатре повторного фильма он вскоре все эти ленты и пересмотрел. Несмотря на блистательную игру Ильинского, разочарование получилось сильным, хотя Антон и боялся себе в том признаться. Это разочарование сопровождало его и когда он увидел ранние фильмы Чаплина – трюки напоминали цирк, а ожидалось что-то совсем другое. «Площадное искусство», – вспоминал он; видимо, оно остаётся в своём времени.
Бывал в доме Фалька на Кропоткинской, куда вдова пускала по воскресеньям; три раза, потрясённый, ходил на выставку Павла Кузнецова.
Выстаивали огромные очереди на выставку только что вернувшегося из Южной Америки Эрьзи, который казался гениальным. Рассказывали, что когда его водили по Москве и спросили, в частности, как он оценивает недавно водружённый памятник Юрию Долгорукому работы Орлова, автора известной скульптурной группы «Казах с телёнком», Эрьзя сказал: «Как сумели, так и сделали».
На выставке Кончаловского Антон встретил – чего никак не ожидал – их курсового комсорга Генку Буланова, известного своей нетерпимостью к стилягам, к искусству толстых – джазу, своей бедностью и манерой не отдавать долги. Брал, правда, мало, но никогда не возвращал; все это знали, но почему-то всё равно давали. «Искупление вины перед бедняками», – объяснял Юрик Ганецкий.
Генка стоял перед портретом Алексея Толстого.
– Хорошо, правда? – сказал Антон. – Сразу виден характер сидящего за столом. Ты чего надулся, как мышь на крупу?
– Да не в характере тут дело. Ты глянь, что на столе.
Весь передний план картины занимал гастрономический натюрморт: огромный окорок, румяная курица с торчащими вверх лоснящимися от жира ногами, огурчики, водка в старинном штофе, серебро, хрусталь.
– По-моему, тоже очень недурно. Особенно хорош окорок: так и сочится. Я такого и не видал никогда.
– Вот именно! – обрадовался Генка. – Ты не видал. Даже сейчас! Через десять лет после войны! А ты обратил внимание на дату? То-то и оно-то! Сорок четвёртый! ещё только-только снята блокада Ленинграда. Страна в руинах. У нас под Белгородом ели картофельную шелуху – я сам ел. А тут: женщина в чёрном, портрет сына с семьёй – видел натюрморт? девочка трогает бараний бок, рядом рыбы в рост этой девочки, опять ветчина, фрукты, кругом ковры, красное дерево, трубки, сигары… Засекай даты: 43-й, 44-й, 47-й год!
– А вон совсем наоборот: полотёр, рабочий класс. 46-й год.
– А у кого этот рабочий класс натирает пол? – вскинулся Генка. – У них же.
– «Нехлюдов оделся в вычищенное и приготовленное на стуле платье и вышел в длинную, с натёртым вчера тремя мужиками паркетом столовую…»
– В какую столовую?
– Это я так. Но, Геныч, – миролюбиво сказал Антон, – это же знаменитый художник, а на портрете ещё более знаменитый писатель. Они что, должны пить из горла и закусывать селёдкой на мятой газете?
– Не должны. Но всё лишнее должны были отдать! В фонд обороны. Как Ферапонт Головатый. Даже твой любимец Вольф Мессинг и то перечислил туда на самолёт.
– На два.
– Тем более. А не хошь на оборону – голодным сиротам. В детдома! Небось не почесались!
Голос Генки дрожал от ненависти, на них стали оглядываться.
– Старик, мне пора, – сказал Антон.
Через много лет судьба опять столкнула его с Генкой – снова в том же зале на Кузнецком, на выставке только что умершего скульптора Мишуты. Антон познакомился с ним на единственной его прижизненной выставке. Рисуясь перед будущей женой (был разгар романа), Антон говорил что-то об Адольфе Гильдебранде; скульптор сказал, что впервые встречает среди неспециалистов человека, знающего это имя. Антона же Мишута поразил тем, что сказал: опекушинский памятник Пушкину с профессиональной точки зрения слаб. Антон был тогда ещё влияем, но что-то в нём сопротивлялось, и позже он всё собирался сказать Мишуте (так и не успел), что в каждой культуре есть явления, которые и не выше и не ниже какого-то уровня, потому что они – вне уровней, в другой плоскости, они – культурная кровь народа. В дом Мишуты Антон привёл как-то и Генку – от него трудно было отвязаться.
Генка теперь был толст и лыс, но заговорил, как будто они расстались на этом месте не двадцать лет назад, а позавчера:
– Ты обратил внимание, сколько Мишута сделал надгробий? И кому?
– По-моему, достойные люди. Учёные, полководцы…
– А ты знаешь, сколько скульптору платят за надгробие? Не знаешь? Будь спок. Ты – за жизнь не заработаешь.
– Но я не скульптор, не народный художник РСФСР. Кстати, у него при жизни была только одна выставка – после присвоения звания. Я смотрю, твои уравнительно-пролетарские замашки не исчезли.
– А потому что – ненавижу! Его семья, видите ли, диссидентствует, не любит советскую власть. А живут в центре, в огромной квартире, предоставленной этой властью, и квартира эта ломится от заграничных вещей, которые папа-мидовец понавёз из Европ!
– Они сейчас этим и живут: хрустальную люстру, которую ты тогда трогал, продали.
– И, небось, живут безбедно всей семьёй на эти деньги полгода! И я бы продал, да у меня нету. И у тебя нету. А у них – есть! – в голосе Геныча появились знакомые интонации.
Антон, как тогда, хотел улизнуть, но бывший секретарь бюро по-комсомольски приобнял его и тоже пошёл в гардероб.
– А твой профессор Барабанов? Ты читал его интервью в «Неделе»? То-то и оно-то!
Генка попал в болезненную точку. Антон не завидовал ни квартирам, ни люстрам, ни машинам, ни дачам. Завидовал он одному – библиотекам, большим, доставшимся по наследству. В этом интервью профессор Барабанов, успешно перешедший несколько лет назад с изучения права Киевской Руси на славянскую демонологию и фольклор, рассказывал: «Когда я стал заниматься мифологией, все нужные книги я нашёл в шкафах моего покойного отца». Отец его был советский исторический романист. У Антона, который свою библиотеку собирал по книжке, тратя на это все деньги, а когда жил один, из-за этого вообще сплошь и рядом голодал, что-то сжалось внутри, тёмные чувства, мысли о социальном неравенстве, несправедливости слишком разных стартовых возможностей замутили голову.
Чуть не через день Антон бегал в консерваторию, благо она находилась в полуверсте от истфака. Во МХАТе успел посмотреть знаменитые «Три сестры» в постановке Немировича-Данченко сорокового года и почти в том же, хоть и постаревшем, составе; был от этого спектакля странный, больше не повторившийся эффект: его мизансцены стояли потом перед глазами всю жизнь. Приезжала «Комеди Франсез»; Пол Скофилд играл в «Гамлете». От всего этого Антон находился в постоянной эйфории – впрочем, и коренные москвичи тоже: и Скофилда, и Питера Брука они видели впервые. В стенгазете «Историк-марксист» старшекурсник Будковский напечатал статью-отчёт о концерте Вертинского; её приходили читать невесомые старушки. Даже в массовых-кассовых фильмах герои стали петь другие песни, и не по пути с шахты, а в заграничном кабаке: «Нам бы, нам бы, нам бы всем на дно. Там бы, там бы, там бы пить вино!»
Всё было новым, всё начиналось, во всё верилось.
Проездом, как метеор, мелькнул в столице Василий Илларионович. Немедля в общежитии на Стромынке был назначен междусобойчик.
– Так, камерный. Собери друзей, самых близких, человек 15–20, не больше, узкий круг. Дам не надо – жанры и напитки смешивать нельзя. В 19 часов к вашей проходной подошли двух-трех ребят, поднести кое-что.
– Я сам!
– Ты тоже.
Втроём мы справились лишь за несколько ходок: надо было отнести два ящика водки, два – жигулевского пива (его дядя именовал – по тридцатым годам – «венское»), один нарзана, три авоськи с шампанским, банки с соками, какие-то коробки. Свирепый страж на проходной был кроток, как овечка, и, помогая, суетился больше всех. Сдвинули столы, тумбочки, кровати; сбегали за стаканами. Впрочем, выяснилось, что пять плоских перевязанных голубой лентой коробок – рюмки (Стромынка много лет поражалась потом изысканности питейной тары в комнате № 9).
- Площадь Соловецких Юнг - Константин Уткин - Русская современная проза
- Диатриба о войне. Эссе из четырех диалогов - Ордуни - Русская современная проза
- Ступени - Борис Давыдов - Русская современная проза
- Матильда - Виктор Мануйлов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- УГОЛовник, или Собака в грустном углу - Александр Кириллов - Русская современная проза
- Бортоломео - Натиг Расулзаде - Русская современная проза
- Фатум - Таня Стар - Русская современная проза
- Рассказ в стихах «Ночной разговор», или Сказка-матрёшка «Про Мирана, про перо и про кое-что ещё». Книга 1 - П. Саяпин - Русская современная проза