Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собранный в новом избранном так подробно и так любовно, он потрясает вдвойне своим двуединством, синтезом метафизики и быта, вечности и мига, игры и глубины. То, что могло казаться случайным капризом вдохновения, встало на свое место и стало частью какой-то генеральной поэтической телеологии, непостижимого, но очевидного Замысла.
И если все-таки пытаться хоть кратко (длинно пока не получится) обозначить не вполне еще названное существо его авторской оригинальности, его миросозерцательно-смысловую особость, то я бы для начала сказал еще о двух чертах.
Во-первых, это неупраздняемая значимость личностного присутствия. Мне смешно и грустно, когда Сапгира называют постмодернистом. Промашка вышла, господа хорошие. Человек у Сапгира не просто есть как данность; он незаменим как уникальное средоточие бытия . И встреча с ним поэта часто дает острое экзистенциальное переживание, сопровождаемое душевным трепетом от опознания большой и важной правды о человеческом существовании. (И не такова ли также наша встреча с самим Сапгиром?)
Это у поэта почти везде, но нельзя именно в таком ключе не упомянуть о книге “Три жизни” его последнего года жизни (1999). Там это присутствие достигает пронзительной предсмертной остроты. С такой щемящей нежностью выпелись тогда эти лебединые песенки.
Но есть и второе. Острое переживание богооставленности. Пуст этот мир — заброшенный, безбожный, одичавший, гулкий. И это так с самого начала; вот откуда “Голоса” и вот о чем уже ранняя “Бабья деревня”. “Жалок человек”. Сапгир, однако, не судит, оставляя эту миссию Богу. Разве что по-свойски припечатает сомнительного собрата-письменника. Он не склонен сосредоточиваться на элегической меланхолии. Цитату из Бродского он походя вставляет в новый контекст: “Оглядываюсь: руины — веселые результаты”. А ведь среди этих руин он всю жизнь и строил в основном свой поэтический дом. Разрывы и утраты, паузы и вздохи, перманентный non finito и парадоксы заплетающегося среди трех пушкинских сосен языка, — таков его строительный материал, ответственность за который несет не только он, но и его время.
Философ античного строя, праздный гуляка и бражник, шел себе мимо серой и скучной, выцветавшей на глазах эпохи. Но в поздних стихах и его собственное наличие кажется ему уже факультативным. “„Все обойдется” — думаю / И в самом деле терпимо / мир обошелся с нами / мир обойдется без нас”. К концу века в одичавшем пространстве начинает проступать нечто кладбищенское. Как в стихотворении о “пустующем клубе”: “Зеркала / без актеров умерли / Тень / ночью скрадывает весь театр / складывает в чемодан / для декораций / и уносит в тень акаций”… Где начинал Сапгир, там теперь производят йогурты.
“Скажут: сентябрь не скажут: Господь”. И тем не менее жизнь сворачивается в сторону Бога, к которому можно обратиться с надеждой быть услышанным. Вот так: “Верни нам наивных ангелов / Верни примитивных демонов / Верни нам Себя чтоб узрели / — и в Библии и в саду <…> Верни нам таких как видел / на деревенской северной / иконе — белой кистью / все перышки наперечет / И пусть нам будет художник — / не тот — подражатель прежних / „Хвала им и слава — в Вышних…” / а тот которого видел / в Софронцево на Мологе — костер еще жгли в овраге / — юродствующий дурачок”. Это одна из кульминаций излюбленной темы Сапгира — о художнике и ангелах.
Не решаюсь комментировать научный аппарат изданий, но не могу не сказать, что в книге Сапгира, очевидно, есть опечатки. И их немало. А если перед нами авторские написания и неологизмы, то стоило бы, конечно, оговорить это в примечаниях. Иначе как понять, например, что в одной строфе одно и то же слово пишется то как “обериуты”, то как “обэриуты”? И в той же строфе возникает некто “Бродкий”, в котором угадывается Бродский?
И наконец. Есть замечательные мемуарные свидетельства о Сапгире. Но очерк Давида Шраера “Возбуждение снов”, занимающий почти треть монографии, относится к числу лучших.
Евгений Ермолин.
Ярославль.
1 Давно думаю вот о чем. Русская поэзия в ХХ веке была подхвачена более-менее ассимилированными евреями. Ситуация для имперской культуры почти банальная. Небанально, что с какого-то времени в поэзии стало мало крупных имен с “исконно-посконной”, “славянской” родословной. Это свидетельство глубокого кризиса почвенно-патриархального мелоса и чувства. Поэзия — сейсмограф. Культура, опирающаяся на патриархально-крестьянскую основу, ушла. А что, нет русских в городе? Есть. Но редко пели. И не то пели… У северных славян кончаются песни. Русская культура все больше персонально складывалась из представителей разнонациональных окраин, которые сами выбирали себе культуру и потом ей верно служили. Сейчас-то все это вообще осталось в прошлом. Так что я прошу возможных оппонентов не сильно горячиться. Сегодня в сфере творчества без осмысленного культурного выбора не может обойтись вообще никто, независимо от своего происхождения. И, быть может, еще возможен и новый культурный синтез в диалоге с русской традицией. Где-нибудь. Скажем, в городе нашей надежды Киеве.
Судьба барабанщика
Владимир Тарасов. Трио. М., “Новое литературное обозрение”, 2004, 254 стр.
На белом свете имеется не более десяти барабанщиков, способных в одиночку, используя исключительно арсенал инструментов без определенной высоты звука, записать целый альбом, который не скучно будет слушать от начала до конца. Впрочем, и цифра “десять” выбрана мною так, наобум, из абстрактного уважения к человечеству, — знаю-то я только троих. И Владимир Тарасов, конечно, из них лучший.
В знаменитом вильнюсском джазовом трио “Ганелин — Тарасов — Чекасин” (сокращенно его называли “ГТЧ”) Владимир Тарасов был центром творческого притяжения, своего рода “атомным ядром”. К “ГТЧ” хорошо подходит современный музыкальный термин “проект”. Трио не выкристаллизовалось, как часто тогда бывало, из дружеской компании музыкантов (по признанию Тарасова, вне репетиций и концертов музыканты практически не общались друг с другом), не образовалось внутри какого-то другого коллектива, — его породил именно резонанс музыкальных идей встретившихся однажды пианиста Вячеслава Ганелина и барабанщика Тарасова, которым некоторое время спустя удалось отыскать и третьего единомышленника, эксцентричного саксофониста Владимира Чекасина. Насколько эти идеи не были в то время общеупотребительными, говорит тот факт, что, нуждаясь в контрабасисте, найти подходящего за полтора десятилетия существования “ГТЧ” музыканты так и не сумели. Однако двое коллег Тарасова числили участие в трио среди многих других, не менее важных для себя вещей и занятий — Ганелин, к примеру, был довольно востребованным композитором, — а вот сам он отождествлялся с трио почти полностью (и важно, что узнаем мы об этом не от самого барабанщика — он так благородно скромен и сдержан, что иногда хочется его буквально подтолкнуть: мол, давай расскажи наконец пару сплетен про известных людей или хоть себя похвали, — а из добавленного к основному тексту книги старого, не по-современному умного интервью, где куда больше Тарасова говорят как раз Ганелин и Чекасин).
Несомненно, “ГТЧ” было самым ярким музыкальным явлением позднего советского периода. Хочется осторожно добавить: по крайней мере в области нефилармонической музыки, — но выйдет парадокс, ведь чтобы стать официальным концертирующим коллективом, музыкантам требовалось устроиться на работу именно в советскую филармонию. Во времена махрового застоя семидесятых и первой половины восьмидесятых его участники умудрялись исполнять совершенно актуальный по мировым меркам авангардный джаз, при этом не слишком конфликтуя с властями. В предисловии к книге Томас Венцлова признается, что даже на него, ничего в джазе не смыслящего и отдающего предпочтение высокой классике, музыка “ГТЧ” оказала определенное влияние. “Эта музыка подспудно воздействовала на все, что мы тогда делали, и в каком-то смысле определяла наше мышление”. Правда, далее следует вывод с неожиданным сужением: “Трио… оказалось одним из магистральных явлений культуры своего времени в Литве”. Вот уж дудки, не отдадим! А в Москве? А в Питере? Ни один из музыкантов трио не был связан с Литвой сколько-нибудь глубокими корнями. В сущности, в Вильнюсе все они оказались достаточно случайно. Конечно, в крупных советских центрах необычному, непонятному начальству, часто эпатирующему ансамблю пробиться было бы сложнее, чем в относительно либеральной Литве. И все же творческая история “ГТЧ” разворачивалась на общесоветском культурном поле; и в России, и на фестивалях в республиках выступления трио смущали — и восхищали — умы ничуть не менее, чем в Прибалтике. “ГТЧ” стало музыкальной иконой для всего полуподпольного советского свободомыслия и нонконформизма (но существовали, разумеется, и люди, которым ансамбль, выступающий от официальной концертной организации, выезжающий за рубеж, выпускающий пластинки на фирме “Мелодия”, виделся безнадежно продавшимся). Музыка трио была оригинальна, практически не похожа на западные образцы — с большой натяжкой можно провести сравнение разве что с американским джазовым авангардистом Энтони Брэкстоном — и современникам представлялась радикальной и сложной. Отечественным интеллектуалам той поры она обеспечивала больше поводов для размышлений, чем обеспечивает вся современная музыка, вместе взятая. Самиздатские музыкальные журналы, бывало, заполнялись статьями о “ГТЧ” чуть ли не наполовину.
- Алиса, или Мужчины в ее жизни - Алексей Бабий - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Скитальцы, книга вторая - Владимир Личутин - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Тень ветра - Карлос Сафон - Современная проза
- Карибский кризис - Федор Московцев - Современная проза
- Небесная соль (сборник) - Илья Масодов - Современная проза
- Мордовский марафон - Эдуард Кузнецов - Современная проза
- Мое прошлое - Анатолий Ким - Современная проза
- Пригоршня праха - Ивлин Во - Современная проза