Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это потому, что улучшилась жизнь, — пояснил Юрий Викентьевич. — Никому не хочется стареть. Но плевать на холестерин! Да здравствует мясо! И да здравствует печенка морского льва! Ведь если бы обезьяна не перешла на мясную пищу, она никогда не превратилась бы в человека. — Юрий Викентьевич сыто отдувался. — Съесть еще эту вот лапушку, что ли?.. Эх, хороша все–таки жизнь на необитаемом острове!
Станислав захохотал. На него тоже повлияла сытная еда. Он стал доступней и проще.
Витька посмотрел на него вот уж действительно «и с ненавистью и с любовью». Прожевывая печенку, вдруг вспомнил роскошные чаи, которые не раз. пивал в доме Станислава. О, чаепитие у Станислава превращалось в колдовское действо, в культ тонких вкусовых ощущений. В этом доме презирали грубое насыщение. Станислав терпеть не мог обжор (может, потому он особенно невзлюбил Егорчика).
Чай у Станислава подавали в деревянных чашках с хохломской росписью; они не обжигали рта, и от них приятно пахло. Чай был почти всегда зеленый — и тоже чем–то припахивал, скорее всего душистым сеном. Сахаром почти не пользовались: на столе стояла искусно сплетенная корзинка с орехами, курагой, клюквой в сладкой пудре, финиками и конфетами — все вперемешку…
Как далеко Витька сейчас от всего этого!
И что ему сейчас, в сущности говоря, Станислав!
Сейчас они находятся в положении, когда на авторитеты уже не обращаешь внимания, когда что–то значат не прошлые заслуги и чины, не место в ряду великих и не красивые слова, а скрытые ценности, некая, как говорит Юрий Викентьевич, константа, постоянная величина, называемая человечностью, совестью, добротой, мужеством. Да, и мужеством, потому что без волевого стержня все эти качества превратятся в пустые, ничего не значащие понятия.
Теперь все то, что прежде Витька понимал как преклонение перед Станиславом в телесной оболочке, перед таким, какой он есть, перешло в преклонение перед тем, что окружало Станислава дома, в прежней его жизни, но уже отторжено от него самого: перед альбомами Рибейры, Веласкеса, Гойи, тех же импрессионистов, перед резьбой на моржовых клыках, выполненной даровитым чукчей, перед хохломской росписью на чашках, перед великолепной фото — и кинооптикой и, наконец, перед плоской, как доска, дамочкой Лукаса Кранаха (которая Витьке сама по себе не нравилась).
Но нет, что там ни говори, Станислав по–прежнему был для него притягателен. Потому что в Витькину жизнь ни Веласкес, ни Лукас Кранах, ни безвестный чукча–косторез не вошли бы так доверительно интимно, как вошли они благодаря знакомству с соседом — популярным спортсменом и художником.
А вот Юрий Викентьевич — он наелся печенки и цитирует какого–то дряхлого Тютчева. Он смешон со своим Тютчевым! Хотя, быть может, смешон сам Витька — и ему следовало бы знать Тютчева, и Фета, и кого там еще, давайте всех сразу, потому что он ведь способен чувствовать их поэзию, стоит ему только постараться вникнуть в ее музыкальный строй, в ее философию! Или не способен?
Может, и не способен, может, он вообще тупица.
Когда же Витька вот так сразу возненавидел Станислава, когда прострекотал секундами тот миг?.. Это случилось совсем недавно, когда Станислав так грубо сказал про женщину с журнальной обложки.
Нет, Витька не тупица. Словам Станислава не хотелось верить, но все–таки Витька сознавал, что тот говорит правду. Разумеется, обидно, что Станислав отозвался о ней так фамильярно, о такой красивой, с прямым взглядом и энергичным поворотом головы — как раз для журнальной обложки. Похоже, слова его навели на юную женщину тайную порчу. Эта вдруг возникшая порочность ее как–то помимо Витькиной воли своими глубинными путями нехорошо тронула и облик той девушки, той, которую он любил, у которой на лицо падала когда–то прядь–волна, как перешибленное вороново крыло.
Ему бы еще тогда встать и сказать Станиславу: «Ах, какой вы негодяй, что же вы здесь наклеветали, вы же мне в душу плюнули», но он не встал и не сказал, с одной стороны, потому, что Станислав не совсем–таки был негодяем, может, та альпинистка сама ему на шею бросилась, а с другой — он ждал, что обязательно произнесет какие–то уничтожающие слова Юрий Викентьевич. И шеф действительно хлестко намекнул насчет «несбывшихся вожделений», и Станислав вначале возмутился, а потом захохотал.
Да, было, было… С тех пор что–то как бы надорвалось в той веревочке, которая связывала Витьку и Станислава еще с московских времен, и вот–вот уже эта веревочка должна была с треском порваться. Если не появится у них обоих желание ссучить ее и просмолить, как дратву: чтобы на сей раз прочно, с гарантией…
А действительно ли Витька любил маленькую, с черным вороновым крылом Веру? Сейчас, с огромного расстояния, Витьке казалось, что Вера была простовата: любила танцы, и кино, и коньки (и сливочный пломбир, конечно), а в общем, пожалуй, даже книжек не читала, кроме тех, что по программе… как же он этого раньше не замечал?
О нет, ему и тогда нравились другие девушки, кроме той, что с черным крылом. Но с ней по крайней мере не было никаких сложностей. Отношения установились между ними свойские и немного детские, если правду говорить. Совсем еще детские. А однажды ему показалось, что он полюбил с первого взгляда. Витька увидел в трамвае девушку, навсегда запомнившуюся ему. У нее были белые туфельки на низком каблуке — правый, пожалуй, немного был тесен. Она села, чуть только ей уступили место, и слегка освободила ногу. Витька считал, что туфли у нее надеты на босу ногу, настолько чулки были тонки и бесцветны, но теперь он заметил черную пятку. Он как–то слушал по телевизору выступление известного художника, длинно толковавшего об искусстве в быту, об умении одеваться, о чувстве меры… Между прочим, он сказал, что черная пятка на чулке — это страшно безвкусно, она акцентирует (именно это слово — акцентирует!) внимание на несущественном, не главном в одежде и облике человека.
Пока художник говорил, Витька смотрел на него и соглашался. А в трамвае он смотрел на эту черную пятку и думал, какую же ерунду молол тот человек.
Витька перевел взгляд выше: на зеленоватое, с начесом и крупными белыми пуговицами простецки–модное пальтецо. Пряжка свободного хлястика висела ниже талии — явно «акцентировала внимание», но Витька этого не сообразил. Не вспомнил к случаю поучения именитого знатока. А доподлинно приковывало внимание лицо девушки — задорное и в то же время по–женски усталое. Волосы, как бы небрежно обкорнанные ножницами, взлохматило у нее ветром. Строгие стекла очков без оправы увеличивали тень под глазами. И вообще она была худощавая. С милым утиным носом. И с потешной ямочкой на подбородке. Если не считать усталых глаз, как бы увеличенных в своей усталости очками, совсем мальчишка.
Если бы Витька хоть немного знал ее, наверняка бы заговорил, потому что с ней, пожалуй, очень просто (этот смешной нос и вихры на макушке), но и очень интересно (эти вдумчивые глаза). Но и очень страшно, все же признался он себе. Потому что он полюбил ее.
Витька понял это, и хотя все его естество, вся молодая кровь и неподготовленный ум, начиненный литературой о взаимоотношениях полов, о любви, смутно ждали ее, бессознательно к ней тянулись, он, поникший и жалкий, сошел с трамвая, не доехав до нужной остановки. Просто он почувствовал, что девушка и старше, и умнее, и значительней его. И даже если бы Витька ее знал, она могла бы только снисходительно–ласково потрепать его по щеке, сказав: «Послушай, малыш, а ты очень мил…»
Но и яркий образ этой девушки с мальчишескими вихрами после речей Станислава затуманился.
Ну да, конечно, так оно и должно быть. Наверное, и такие речи должны ему прощаться. Ведь он герой. Ему все позволено. А герой ли он? Ведь от своего геройства он ищет выгоды именно для себя, а не для других. Он шел всегда впереди, с треском рвал финишные ленточки и не оглядывался, когда сзади падали. Спасение утопающих — дело рук самих утопающих.
Геройство у него как личный автомобиль у стяжателя: и гордиться можно дорогим приобретением, и удобно, и тепло, и быстрота передвижения, и на черный день все–таки капитал… Да, да! Если ему это выгодно, то он герой, если нет — пожалуйста, он может уступить возможность проявить лучшие свои качества другим. Геройство — его гигиена: Станислав прибегал к нему постольку, поскольку оно могло укрепить душевное и физическое здоровье.
Наверное, Витька судил излишне зло и в чем–то оставался несправедливым. Ведь и достоинств Станислава не умалить, он многое умел лучше, чем другие, начиная с плотничного ремесла и кончая ориентированием по звездам.
Витьку могло утешить, что и Юрий Викентьевич в чем–то завидовал Станиславу, хотя чего–то в нем активно не мог принять и оправдать. Юрий Викентьевич упрекал Станислава в самодовольстве и шутил, что истины, высказываемые им, непререкаемы, как статьи уголовного кодекса. Юрию Викентьевичу не нравилось и отношение Станислава к искусству. Вспыльчивый Станислав оправдывал в искусстве только сдержанность, только лаконизм, а шеф, такой внешне спокойный, рассудительный, признавался, что ему по душе и пышная декламация, если она звучит искренне, идет от высокой правды чувствований.
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза
- Сын - Наташа Доманская - Классическая проза / Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Колымский котлован. Из записок гидростроителя - Леонид Кокоулин - Советская классическая проза
- Голубые горы - Владимир Санги - Советская классическая проза
- Журнал `Юность`, 1974-7 - журнал Юность - Советская классическая проза
- Я знаю ночь - Виктор Васильевич Шутов - О войне / Советская классическая проза
- Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов - Советская классическая проза