Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неисправимый в размышлениях своих теоретик, я построил себе в это утро такую концепцию: если прежняя моя жизнь протекала главным руслом в отвлечениях и абстракциях, хотя раньше мне так и не казалось, то и теперь полярного размаха маятника моего, обращенного острием к Аграфене, также будет достаточно; в этих внутренних, во мне самом замкнутых, переживаниях и страстях было уже завершение. В сущности, думал я; я уже перешел через роковой мой порог в моем внутреннем опыте, и Аграфена, живая, мне теперь не нужна; в этом и был мой секрет. Я почитал себя уже внутренне зрелым, перегоревшим, познавшим мужем какой-то жены, которая должна была только откинуть вуаль, и сердце шептало мне, замирая, что я увижу за ним милый облик Татьяны; это она сомкнет свои нежные руки и оградит отрадной оградой мой земной, мой зацветающий спустившимся небом, выстраданный в муках, живой рай любви.
Я принял, как благостный знак, что Татьяна дала мне срок до шестого. Праздник Преображения, любимый мой с детских лет, по-новому открывался сегодня, как чудесный прообраз божественной сущности тела, связанный так наивно, правдиво и мудро с разрешением вкусить от плодов земных; и восприятие это настраивало меня лирически-восторженно…Я шел к Аграфене и сквозь нее, женщину, чаял увидеть облик иной; женский же, но преображенный, воплотивший гармонию духа и тела.
Я шел со словами привета и благодарности. Я отгонял от себя воспоминания дурманящих Аграфениных чар, еще нынешней ночью с прощального (как мне думалось) силой настигших меня. Я был благодарен ей, но и… жесток. Опять я ставил себя в центре событий и действующих лиц располагал по отношению к ходу моих переживаний. А что же тогда Аграфена сама по себе, хотя бы только женщина в ней?
Я замедлил шаги и, наконец, вовсе остановился.
Ведь эта, запачкавшая церковные плиты, стариковская кровь была и Аграфененой кровью, и под ее душистою кожей она текла и пульсировала своей таинственной жизнью, что-то тая… Мне вдруг сделалось страшно, точно я наклонился к обрыву, на минуту зарябило в глазах, и кусочек земли с церковной оградой, о которую я стоял опершись, и с темным домиком в три окна, от которых не отрывался, поплыл знакомым ощущением, — отделяя меня от Татьяны, молившейся в церкви.
Да и сам я, мелькнуло в моей голове, так ли я силен, чтобы… чтобы пойти туда, где Аграфена одна? Мне вспомнился снова тяжелый и, может быть, предостерегающий взгляд Никифора Андреича. Не повернуть ли, не убежать ли мне от соблазна и, обогнув, не отходя от нее, спасительную эту ограду, вступить на церковный двор и склонить свою голову на холод священных камней под тенью безгрешных охраняющих лип?.. Я колебался.
Но вот случайно рука моя ощупала несколько яблок в кармане, припасенных мной Аграфене, и я не удержался от вдруг простодушной улыбки. Довольно мистических бредней, предчувствий. Все будет проще и лучше, чем мне представляется, а робеть… робеть не к лицу тому, кто готовится стать женихом перед любимой невестой: я хочу, чтобы и гордость сияла в моих глазах, когда я скажу Татьяне свое навечное: да.
Не раздумывая больше, я подошел к окну Аграфенина дома и постучал в стекло. Она наклонилась ко мне изнутри и мотнула приветственно головой; зубы ее блеснули в веселой улыбке. Я вошел в полутемные сени и, отворив дверь в избу, почти столкнулся с Аграфеною на пороге.
На меня пахнуло теплом жарко натопленной печки; было душно и пахло начинкою пирогов, изготовляемых Аграфеною. Сама она, такая же жаркая, стояла передо мной, смеясь, с высоко закрученными рукавами ситцевой кофточки, распахнутой сверху донизу на груди.
— Ну чего ж ты стоишь, аль никогда такого и не видал? — сказала она, снова бесстыдно и весело рассмеявшись, и потянула меня за плечо, положив на него обнаженную руку.
Когда я переступил порог в избу, она осталась на месте и, не бросая меня, потянулась закрыть распахнутую дверь и крепко при этом прижалась, охватила меня. Да так и не отпустила..
Я не могу и не хочу в подробностях припоминать этой четверти часа нашей безумной и дикой возни. В первый раз Аграфена была со мною такая. Она не была только покорна и почти, как мне казалось порой, равнодушна, как в те вечера, когда я обнимал ее на рубежике между сухой и пряною коноплею нам вровень и серой по колена полынью; от нее пышало жаром, трепетом страсти, в моих ушах почти ощутимо трещал, как в огромном костре, сухой и жадный огонь. А я?.. О, я не был, надобно признаваться, мужчиной и господином, я был только жалкой игрушкой в раздолье стихий, вызванных мною самим на дикую волю. Заклясть их я уж не мог. Постыдные жалкие четверть часа!
Я не знаю, чем бы все кончилось, если бы не раздался внезапно веселый праздничный звон — к евангелию.
Аграфена сама меня оттолкнула. Сдвинув рукав и захватив его в горсть, она отерла лицо, шею и грудь и, освободив снова пальцы, перекрестилась.
Все это было почти простодушно, по-звериному просто, а для меня опять — уничтожающе. Я сидел и глядел на нее, потный, растрепанный, жалкий, противный себе, как никогда, и вместе с тем немой и беспомощный ужас парализовал все мои члены, душу и мысль. Я ощущал только одно: возврата мне не было; я был весь в ее власти. В ее… то есть в чьей? Но она на моих глазах перекрестилась!..
А Аграфена опять засучила рукав и принялась за пироги.
Через минуту с веселым оскалом зубов она опять обернулась ко мне.
— Ну что же ты сидишь? — сказала она. — Ишь разопрел… Слышишь, что ль, приходи нынче к обрыву. Как ударят одиннадцать.
У меня опять закружилось в глазах. Как при свете рентгеновских лучей, я увидел совершенно отчетливо лежавшее в кармане моем обручальное Татьянино колечко и, повинуясь какой-то исключительной силе, превышающей и мою, и ее, Аграфенину — колдовскую, я повернулся на лавке и увидел Татьяну, стоявшую у окна.
Не знаю, долго ли так продолжалось, что мы стояли и глядели друг другу в глаза. Отказываюсь решительно как-нибудь определить наш этот длительный (или мгновенный), как меч с мечом скрещенный взгляд. Да, и мой был как меч, я глаз не опустил и даже встал навстречу ей и выпрямился, как в строю.
Так было затем, что в этот самый момент я уже знал свою судьбу: раб живой Аграфены, я уберу ее с моего пути. Да, я приду на свидание, и купель моя будет в крови. Пусть: так суждено; иного выбора не было. Это было уже как начало того безумного дня, когда я, потеряв свою волю, стал исполнителем чьей-то чужой, ставши одновременно и тяжким преступником и выстрадав дорогою ценой — освобождение.
Татьяна первая отошла от окна; она повернулась, не опустивши глаз и неся свой взгляд перед собой.
— Приду, — коротко, точно приказывая, кинул я Аграфене и вышел.
Я видел, как поднялась Татьяна в коляску; ее уже поджидал генерал, чем-то весьма недовольный и возбужденный, тетушка Агния Львовна семенила возле него. Я снял свою шляпу и низко и вежливо им поклонился; никто, конечно, мне не ответил.
* * * Когда я припоминаю на досуге (а его у меня слишком достаточно) весь этот день, я поражаюсь больше всего одному: своему ледяному спокойствию, выдержке, страшной отчетливости (совсем для меня не характерной) всех моих слов и движений. Точно железная воля сразу, подобно пружине, которую отпустили где-то внутри меня, дала эту последнюю четкость и полноту каждой клеточке моего существа. Но воля эта — страшно сказать — была не моя. Я не знаю, добро или зло была она в своей сущности и, конечно, вернее всего, не было в ней ни того, ни другого: это была необходимость, предначертанность. И сила ее была такова, что я, исповедующий свободную волю, и в мыслях, и отдаленно не пытался противоречить ей. Было похоже на то, что чувства и мысли мои в непрестанном брожении были все же доселе заключены как бы внутри котла; я был предоставлен себе и свободе, но роковым для меня образом котел был закрыт, и вот настала точка кипения, когда одна стихийная необходимость толкнула всю разноголосицу закрученных и перекрученных струек вскипевшей воды горячим паром, согласным, неудержимым, разбить, наконец, проклятый чугун. Проклятый, ибо это преграда, а жизнь требует преодоления.
Судите меня все вы, кто когда-нибудь прочтет эти строки, как скоро будут судить и коронные судьи. Я достоин суда, но не забудьте при этом, в конечном суде своем, и те силы неведомые, которые творят нашу жизнь.
Я был чист, я знаю это теперь тверже, чем когда-нибудь раньше, я был нежен и добр, это знают все, кто когда-нибудь приходил со мною в соприкосновение, я любил природу и Бога, разлитого в ней, я страдал по чистоте небывалой и стремился к ней фанатически, и если чью-нибудь душу и истязал порой, то только свою — и вот я преступник, я обвиняюсь в убийстве, и, из угла в угол меряя свою узкую камеру, с неослабной тоской думаю об одном: где же ошибка? И кто виноват?
Я склонен винить свой казуистический ум, но откуда он у меня такой, а не иной? Самое страшное то, что во мне и теперь перемежаются еще самые противоречивые настроения, и порою мне думается, что я был все-таки… прав. То есть не то, — конечно, неправ, а что иначе не мог поступить. Это не было дважды два, после которого обязательно надо поставить четыре, это было сложнейшее уравнение, но за знаком равенства неизбежно шло то, что и последовало. Было ложное в корне, в истоках, во всем моем пафосе жизни, был самогипноз, фантастическая переоценка и сил своих, и человеческих возможностей вообще…
- Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет - Джек Лондон - Классическая проза
- Собрание сочинений в пяти томах. Том третий. Узорный покров. Роман. Рождественские каникулы. Роман. Острие бритвы. Роман. - Уильям Моэм - Классическая проза
- Леда без лебедя - Габриэле д'Аннунцио - Классическая проза
- Изгнанник. Литературные воспоминания - Иван Алексеевич Бунин - Биографии и Мемуары / Классическая проза
- Павел Алексеевич Игривый - Владимир Даль - Классическая проза
- Смутные времена. Владивосток 1918-1919 гг. - Жозеф Кессель - Классическая проза
- Ханский огонь - Михаил Булгаков - Классическая проза
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Пнин - Владимиp Набоков - Классическая проза