Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, пригнувшись, одною рукой опираясь с осторожностью о боковую низкую крышу, где ласточки вили свои, всегда немного липкие гнезда, она начала переступать, чуть путаясь в платье, ближе к стене.
— Влезать, правда, трудней? — говорила она между тем. — Но вы мне поможете? Вы ведь…
Я снизу взглянул на ее пригнувшееся, в полутемноте неотразимо прекрасное, дорогое лицо и почувствовал, как весь дрожу от ненасытного счастья.
— Ну!
Она сделала смелый, не глядя, решительный шаг по почти совершенно отвесной, предательски уступавшей стене и легко упала мне на руки, скользнув по ним вся. Это длилось мгновение, но ни с чем несравнима была живая поспешная жадность и памятливость случайно, счастливо дерзающих рук.
Я долго потом с нарочитой холодностью и жестокостью анализировал этот момент и вот говорю: да, был он счастливейший; как первая полная капля дождя упадает на жадный песок пересохшей пустыни, так пал и он в мою душу.
А потом было так.
Когда ее ноги коснулись земли и лицо было в уровень с моим лицом, она откинулась крепко к отвесу, и руки ее, я это заметил тотчас, несколько раскинутые, судорожно сжимали, вцепившись, полные горсти сена, не отрывая его; они немного дрожали. Глаза были плотно закрыты и казались глубоко ушедшими, лицо было бледно, зеленые тени ложились на нем, и подобием улыбки не было оно освещено. Но больше всего поразил меня на лице ее рот; губы были открыты и медленно, как бы автоматически, они то сближались, то отдалялись. Это было и страшно, и упоительно.
Не отдавая отчета себе в том, что я делаю, я еще приблизился к ней и коснулся руками ее откинутых рук, близко к плечу; помню еще, с какой остротой я воспринял ощущение как бы испепеления легкой ткани платья ее под моими ладонями; зыбкое сопротивление это было подобно мгновенному шелесту исчезновения листка тонкой бумаги, до которого легко прикоснулись раскаленной иглой. Татьяна не шевелилась, словно ждала. Но когда я приблизил лицо свое к ней и она ощутила, я думаю, близость моего дыхания и теплоту его, она открыла на секунду глаза и тотчас опять их закрыла, и я услышал, скорей отгадал, едва слышимый шопот:
— А Аграфена?
Еще подождав немного мгновений, она вдруг, не глядя, порывисто, быстро сжав обе руки, толкнула их перед собою с дикою силой. Я едва устоял и отступил шага на два. Лицо ее было искажено. Не поглядев на меня, она отряхнула небрежным, царственным движением платье и, повернувшись, ровным шагом пошла к воротам. Я видел ее еще с полминуты, ослепительно залитую горячим потоком лучей. Потом она скрылась.
Это было назад тому две недели. Свидания и разговоры наши были совершенно прекращены, но третьего дня, в лунную ночь, когда я, как раненый, ходил вблизи дома, не смея ступить лишнего шага и неотступно смотря на окно с кружевною, сквозной, белою шторой, окно отворилось. Я увидел ее слегка обнаженную руку; она поманила меня.
Татьяна была в ночном пеньюаре; она не слишком заботилась, видимо, о том, какой я увижу ее. Ее волосы были заплетены на две косы и тяжело ложились на узкие плечи, не скрывавшие под легкою тканью своих очертаний, хрупких, но тонко законченных; открытая ниже обычного шея оставляла видимой и при свете луны границу загара. Тихая скорбь и безнадежная радость томили грудь мою, и я не мог отвести своих глаз от этой открывшейся линии, которой я более никогда не увижу. И тени сомнения я не допускал в том, что она позвала меня приказать покинуть их дом. Я исполнил бы это тотчас, сию же минуту и страшился поднять глаза, чтобы взглянуть на нее.
— Возьмите… — прошептала она и сделала рукою движение.
В руке ее был небольшой узкий конверт, который только теперь я увидел. Я принял его, не коснувшись руки, и поднял глаза. Лицо ее было бледно, и зыбкая легкая тень от шторы, сквозившей в месячном блеске, покрывала его.
— Возьмите… — сказала она еще раз.
Я не понял значения слов и машинально сжал крепче конверт; пальцами я явственно ощутил в нем небольшой твердый предмет. Тогда Татьяна сама подняла свою руку и приблизила к моему лицу. Я понял теперь и, приняв другою, свободной рукой ее холодные пальцы, склонился к ним с молитвенным поцелуем. Штора упала, закрылась, и я остался один.
Когда я вскрыл, наконец, конверт, переданный мне Татьяной, из него выпало мне на ладонь, едва не скатившись на траву, гладкое золотое кольцо. Оно слабо поблескивало зеленоватым холодным отсветом в лунных лучах и ощутимо тяжелило мне руку. В записке стояло: «Я жду до Шестого. Вы все решите сами». Шестое — это сегодня. Сегодняшний день, праздник Преображения, должен стать и решительным днем. Я знаю, о чем написала Татьяна. Я помню свою последнюю перед рассветом мысль: «этот путь… я хочу его».
И что же, я отрекаюсь от данного мне Татьяной кольца?
Нет, никогда. Или в этом мучительном выборе я возьму Аграфену? Нет, нет. Это пока мой секрет, но я гляжу на вставшее уже высокое солнце прямо, не щуря глаз и не мигая. И то, что идет толпами народ, разбиты палатки и белеют шатры между поднятых кверху оглобель возов с привезенным товаром, и говор пестрой толпы, и щебетание птиц над колокольней, и синева… синева в вышине — все, как крепкие волны, обдает мою душу новою силой и бодростью. Татьяна с отцом еще не приезжали.
* * *В похилившемся домике па краю у оврага в эту ночь перед храмовым черкасовским праздником шло беспробудное пьянство, оно едва закончилось перед утреней и превзошло всякие меры; оба псаломщика — и зять, и престарелый тесть — поочередно выгоняли друг друга из хаты, рвали рубахи и волосы, дрались в каком-то остервенении. Веселым говором об этом побоище была полна вся площадь перед колокольней. Праздник начинался на славу; торговля шла бойко, и уже к чтению «часов» перед обедней телеги наши заметно по истощились. На желтой примятой траве целыми горками серела шелуха от подсолнухов, пестрели бумажки от паточных и медовых конфет, и школьники забавлялись, шныряя между народом и с видимым удовольствием давя каблуками старых тяжелых отцовских сапог огрызки яблок и груш.
Камчатовы приехали прямо к обедне всею семьей: старик-генерал, по старинному с бакенбардами, с потертою золотой канителью на послуживших погонах и палкою, с массивным набалдашником в еще крепких руках, Татьяна, лицо которой я разглядел лишь мельком (оно было бледно и голова низко опущена), и Татьянина тетушка, сестра генерала, бездетная вдова Алексеева, Агния Львовна. Народ перед ними слегка расступился, и они прошли в церковь. У самого входа случайный порыв теплого ветра взвеял над шляпой Татьяны изжелта-фиолетовый конец ее шарфа; узкая ручка в белой перчатке, как чайка на солнце, сверкнула вослед ему.
Мгновенное видение это кольнуло мне сердце сладостной болью. Сегодня… Нет, через четверть часа, как только войдет к службе народ, я буду у Аграфены.
В эти четверть часа я услышал последние, свежие новости об отце ее и о деде. Все началось, как оказалось, из-за желания старика читать сегодня «апостол». Он укорял еще с вечера, сам за бутылкою водки, пьяного зятя в том, что тот не соблюдает себя, что служение в церкви несовместимо с преступной пьяною жизнью (при этом язык его заплетался) и что, словом, он решительно не допустит такого позорища, такого «священно-кощунства» и будет читать «апостол» сам. Священник наш, старичок о. Николай, хоть и сам не грешивший к вину непобедимым отвращением, но никогда не терявший себя и на ноги исключительно твердый, заявил, как оказалось, в перерыв между обедней и утреней, что также не благословит к выходу перед амвоном Матвея Никитича, у которого все лицо было в сплошных синяках, и предпочтет ему старика: под седою растительностью на щеках его многое оставалось невидным. Тогда зять выманил, как мне передавали, престарелого тестя в боковые, стеклянные двери (сбегав к себе домой предварительно) и захваченным с собою безменом, крючком рассек ему щеку возле самого рта. «Пусть читает теперь с разодранным ртом», сказал он при этом. Это было уже чересчур, веселья в этой расправе было немного… Но Федор Захарыч, старик, повыв немного от боли, с зажатым кровавой рукою надорванным ртом, прошел-таки, не уступая, на клирос.
Каждый раз, как я слышу о подобных вещах, творящихся у нас запросто, я почти физически чувствую, какой хаос шевелится еще в человеке и как грандиозны те силы вселенной, которые лепят из живого огня скульптуру видимой нашей, человеческой законченности, определенности…
Под впечатлением этой кошмарной расправы отправился я, отпросившись у Никифора Андреича, на свидание к Аграфене. Он проводил меня угрюмым, подозрительным взглядом. Я даже приостановился, думая, что он мне что-нибудь скажет, но он пренебрежительно отвернулся и, сплюнув, полез за кисетом. Я медленно пошел, огибая ограду, к дьячковской избе; ноги мои ступали тяжело и в поступи не было уверенности. То, что я решил про себя, как казалось мне, окончательно, было снова чем-то во мне поколеблено. И было такое смутное ощущение, что праздничный день, начавшийся кровью у церкви, кончится чем-то еще более страшным. Если что и хранит в нас хаос, так это она, наша дикая вольница в жилах — жаркая кровь, и выпускать ее на дневной свет нельзя безнаказанно.
- Джон ячменное зерно. Рассказы разных лет - Джек Лондон - Классическая проза
- Собрание сочинений в пяти томах. Том третий. Узорный покров. Роман. Рождественские каникулы. Роман. Острие бритвы. Роман. - Уильям Моэм - Классическая проза
- Леда без лебедя - Габриэле д'Аннунцио - Классическая проза
- Изгнанник. Литературные воспоминания - Иван Алексеевич Бунин - Биографии и Мемуары / Классическая проза
- Павел Алексеевич Игривый - Владимир Даль - Классическая проза
- Смутные времена. Владивосток 1918-1919 гг. - Жозеф Кессель - Классическая проза
- Ханский огонь - Михаил Булгаков - Классическая проза
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Немец - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Пнин - Владимиp Набоков - Классическая проза