Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще важней забежать на обратном пути в яровое барское поле, где, по совету агронома из земства Турнепса, росла посеянная мужиками и ребятами, невиданно диковинная господская репа-репища, по прозванию тоже турнепс, выглядывая густо-фиолетово из суглинка. Ухвати за пучок широких, резных листьев, поковыряй, поскреби вокруг них пальцами землю, сломай от старанья и нетерпения ногти, и фиолетовая громадина, наполовину белая, длинной редькой, очутится в грязных ладошках. Чисти ножом-складешком и ешь тут же на загоне, грызи с хрустом, как кочерыжку, сладкую, с приятно-острой горчинкой, набивай бугристо-тяжело пазуху в подарок Тоньке и Ванятке и, боже упаси, не показывай добычу мамке и бабуше — попадет. Да не трогай сельской делянки, которая имеется по уговору с дедком Василием Апостолом, за труды, уговор сей признан беспрекословно Тасей — Таисьей Андреевной; таскай чужое, которое не жалко, а на свой турнепс будет осень и дележка.
А как важно, хорошо было выспаться в ненастье в чулане, под убаюкивающий, монотонно-ленивый стук дождя по драночной крыше, не спеша позавтракать, посидеть за столом, переждать ливень и, одевшись во что-нибудь поплоше, порванистей, лететь на часок-другой в Заполе за грибами. Отдых, а все-таки поторапливайся. Некогда потаращиться в лесу, полюбоваться всякими диковинками, причудами, золотыми крючиками примулы-первоцвета, бабурками и сковородниками, послушать птах и как шумят вершинами березы и сосны; недосуг постоять и посмотреть, как высится одиноко на перелогах великан дуб в чугунном сапоге дедка Василья, такой же старый, в дуплах, обломанных сучьях, бородатый, не поддающийся времени. Уж не поешь, обжигаясь, яиц, сваренных в горшке-ведернике на костре, как, бывало, нынче весной они это делали мальчишечьей беззаботной компанией, словно прощаясь со своим детством и отрочеством. И отчего-то сейчас было немного грустно… Да, в пору только собирать грибы, промокнув до последней нитки. Они, Яшка и Шурка, и песен не пели, не перекликались, не аукались, а разойдясь, лишь пересвистывались, как зяблики и, набив по дужки корзины лесной дичью на одной ноге — подберезовиками, коровками, молодыми подосиновиками, разной солониной, которую по перелогам хоть косой коси, поворачивали обратно, к воротцам, спешили домой — там их ожидали по хозяйству дела, их всегда было невпроворот, не приделаешь: картошку копать, на щи кочешок другой срубить в капустнике, воду носить из колодца, крапивы припасать на ночь Красуле. Да мало ли еще чего!
И как важно, из всего важней, дороже, радостней заметить однажды на липе-двойняшке, под окошком избы, у батиного горшка-скворечника, на рогульке перед лазом, скворца, а другого рядышком на кривой ветке. Еще листья не пожелтели, не осыпаются, солнца хоть отбавляй, а они, скворушки, сидят-посиживают, как бы отдыхая, запасаясь сил перед дальней дорогой, переглядываются между собой и тоненько насвистывают.
Батюшки мои, неужто наступила осень, скоро в школу? Григорий Евгеньевич с Татьяной Петровной вернулись от сродников, нагостились и побывали у Шурки в избе, поговорили, поплакали вместе с мамкой, которая сызнова научилась этим заниматься. И все это уже не столько горька, сколько стыдно признаться, приятно и, главное, неожиданно, прямо невозможно. Еще Григория Евгеньевича помнит Шурка в слезах, когда с фронта пришло известие, что батя убит. Они, Шурка и учитель, как и мамка, не верили этому, плакали вдвоем в пустом классе и потомхорошо разговаривали. Татьяна Петровна никогда о постороннем не плакала, ученики не видели, только по своим горестям распускала слезы, когда ссорилась с мужем. А тут и она плакала по чужой лютой беде. Шурка и Яшка постарались уйти поскорей из избы. И вот на тебе — скворцы у ихней глиняной скворешни. Бабуша Матрена чистила на крыльце вареную картошку на обед, услышала:
— Никак скворцы свистят?
И сама так и засвистела, заклохтала, подняв к липе незрячие, остановившиеся глаза.
— Прощаться прилетели… Экие веселые, дружные! Родное-то гнездо никогда не забудется… Вернутся.
Скворцы снялись с липы. Ребята махали им вслед картузами.
— До весны, граждане! Не опаздывайте… Будем ждать!
Конечно, важно было и посидеть за столом в свободную минуточку (если она выпадет), сочиняя в тетрадку другой, счастливый конец для Володькиной питерской книжки. Можно и в спальне, качая ногой зыбку, сочинять: он жив, Овод, его не успели расстрелять во дворе крепости-тюрьмы, спасли товарищи. Его уносят на руках, раненого, и он, Овод, почему-то без ног… Яшка в это время мастерит самопал из железной трубки. У него и порох припасен из винтовочного патрона и пуля есть, будет Петух с оружием. Не «монтекристо», не «Смит-вессон», почище — целая пушка: заряжай, стреляй по врагам революции…
Да, кончилось лето, но не кончилось непонятное время. И любимой мужиками газеты «Правды» нет как нет. Но появились другие, схожие, и все из Питера. Митрий Сидоров, знакомый всем как великий любитель стишков, вычитал однажды вслух из такой газетки страсть смешные и приятные. Эти стишки невозможно как понравились мужикам. С тех именно пор, кажется, они открыто, без колебаний почти все воспрянули духом и стали непонятновеселыми. Как соберутся вместе, непременно вспомнят к слову и о стишке: ну, без хвастовства и преувеличений, не каждый раз, конечно, а часто, очень часто. Посмеиваясь в усы и бороды, почесываясь как бы от нетерпения, они заговаривали снова кое о чем уверенно-значительно, с догадками и просто так, как придется, и всегда с преогромным удовольствием. Конечно, иные и спорили, сомневались, без этого в жизни не бывает. Но запоминались Шурке на этот раз не споры — смех и удовольствие.
— Август, сентябрь — каторга, опосля зато — мятовка. Да все хлеб, каравашки… ведь и ситного хочется укусить, — зубоскалил Митрий Сидоров. — По большому куску, едрена-зелена, у меня и рот большой!
Они, мужики, заставляли сельскую ребятню, выучившую из газетины знаменитые стишки, повторять им по памяти, когда сеяли озимое, нахлестав под ригами о жерди и свернутые бочки с макушек снопов рожь сыромолотом на семена, или потом, когда поднимали зябь. Давая роздых лошадям и себе, побросав лукошки и бороны, а если пахали, — свернув плуги в бороздах, они собирались по обычаю на конце чьего-либо ближнего загона в кружок покурить, пошевелить языками. Нельзя же целый уповод молчать и работать. Один остановит своего мерина с бороной, плугом, присядет, другой, увидев это и соблазнясь, будто получив знак, идет к нему прикурить, спички забыл дома, и третий, четвертый сюда же тянутся через все поле в засученных старых штанах, увязая голыми икрами в пашне, — вот тебе и сбор, как заседание Совета, отдых, табак, новости и охотные растабары на минутку и на добрые полчаса.
А ребята, идя с Волги, не то из школы, после уроков, короткой глобкой-тропинкой прямиком через полосы, паханые и непаханые, уж тут как тут; присядут, повалятся рядышком с батьками на меже. Еще чуть греет, не забывает людей невысокое солнце, розовеет и начинает зеленеть у добрых, заботливых хозяев ранняя ихняя озимь, — каждое зернышко, даже которое не в земле, поверх суглинка лежит, на виду, уже проклюнулось, разбухло и торчит из него, как всегда, красноватая толстая игла с острым изумрудным кончиком. Видано и перевидано, а глаз не оторвешь. И густо-лиловая, и багряно-черная, и коричневая ближняя зябь ласкает ребят свежими, маслянисто-жирными, частыми отвалами. Они лежат косо, на ребре, плотно, ломоть к ломтю и сливаются вдали в туманно-разноцветные реки и озера такой невиданной окраски и блеска, что Пашка Таракан, школьный мазила и выдумщик по части красок, не скоро сочинит подобное на бумаге, а может, и не сочинит. Уж не лиловая и не багряная зябь, она на солнце радужная, от недавнего теплого дождя. Ребятня счастливо таращится и жмурится. И мужики кажутся радужными, под стать озими и зяби.
— Читай, орава, «Похороны», — приказывает кто-нибудь из отдыхающих пахарей и севцов, чаще других Косоуров, заранее прыская легоньким веселым смешком.
И ребятня складно, нараспев, с выражением, по одному и хором орет-декламирует по-всякому, иногда разыгрывая перед мужиками целое представление, как ряженые мамки в святки, на беседе. Впервой так вышло у ребят невольно, само собой, от старания и внезапного озарения, а после, повторяя, ребятня играла на разные, положенные голоса, с заученно-готовыми выражениями радости и веселья, страха и ужаса и под конец с громом праведной осенней грозы, так, как сказывалось в стишке. Они работали изо всей мочи глазами, курносьем, бровями, разинутыми ртами, стремительными руками, изображая всем этим вместе со словами уморительную, живую, говорящую картину.
Начинала всегда бесстрашная, нестеснительная Катька Тюкина, став на это время не девахой на выданье, а обыкновенной, отчаянно смелой Растрепой.
— У буржуев шумный пир, — таинственно сообщала она мужикам.
- Грязный лгун - Брайан Джеймс - Великолепные истории
- Горечь таежных ягод - Владимир Петров - Великолепные истории
- Горечь таежных ягод - Владимир Петров - Великолепные истории
- Идите с миром - Алексей Азаров - Великолепные истории
- Свияжск - Василий Аксенов - Великолепные истории
- Поворот ключа - Дмитрий Притула - Великолепные истории
- Один неверный шаг - Наталья Парыгина - Великолепные истории
- Жемчужина дракона - Альберто Мелис - Великолепные истории
- Вcё повторится вновь - Александр Ройко - Великолепные истории
- О, Брат - Марина Анашкевич - Великолепные истории