Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шесть алмазов – есть.
Восемь алмазов – есть.
Джек алмазов – есть.
Два алмаза – есть.
Четыре алмаза – есть.
Королева алмазов – есть.
Семь алмазов – есть.
Девять алмазов – есть.
Три алмаза – есть.
Мы сравниваем этот список с предыдущим и находим свои алмазы.
Напоследок обследуем доспехи. Доспехи сделаны из железа. Мы пошарили внутри доспехов, но не обнаружили ничего интересного. Мы пытаемся взять доспехи с собой, но оказывается, что мы не в состоянии сдвинуть их с места».
На этом текст на бумажной ленте закончился. Закончилась и сама лента, с шелестом свернувшись на полу у самого дунаевского «подбородка». Шум и щелканье в ящике прекратились, все затихло. Наступила такая глубокая тишина, что пришлось даже затаить дыхание. Все предшествующее время слух Дунаева был наполнен грохотом его собственных стремительных перемещений, громом туннелей, акустикой мраморных вестибюлей метро, свистом вспарываемого воздуха, эхом его собственных горячечных мыслей, внутренних вскриков, воплей и стонов, многообразным шорохом и хоровым лепетом бреда. И только сейчас он осознал, что фоном всех этих звуков постоянно являлся другой звук – приглушенный, доносящийся словно сквозь бесчисленные наслоения подушек и матрасов, – гул артиллерийской канонады. Сейчас этот звук исчез, и непонятно было, то ли бой наверху прекратился, то ли звук уже не доходит на эту глубину. И впервые Дунаев «услышал», какая в этих местах стоит мертвая, полная, немыслимая тишина. Парторг застыл, словно схваченный льдом, пытаясь расслышать хоть слабое эхо происходящего наверху, однако сверху не доносилось ни звука. И тогда, под влиянием этой странной непроницаемой тишины, в ровном и бессмысленном свете футбольных мячей, чудовищная мысль, словно толстый диванный валик, упала в его сознание:
«Москву взяли! Немцы взяли Москву!»
В другое время кто знает, как реагировал бы парторг на появление такой мысли? В другое время волна кипящего ужаса и паники могла бы захлестнуть его, и он, чего доброго, размозжил бы к ебаной матери все эти футбольные светильники, опрокинул и превратил бы в мраморное крошево подставки в виде шахматных ферзей, врезался бы с размаху всем телом в этот странный почтовый ящик, превратив его в эбонитовую лепешку, сорвал, измял, искорежил бы сверкающие латинские буквы, составляющие слово ZUKUNFT, расколошматил бы до состояния пыли инкрустированный паркет, покрывающий стены. Но сейчас он пребывал в неподвижности, и страшное предположение словно бы даже не очень, не до глубины души взволновало его. Он искал объяснение этому поразительному безразличию и вдруг понял, что черствеет. Да, его новое тело жило по законам хлеба, и, как всякий хлеб, оно черствело. Сначала подсохла запекшаяся корочка, затем сухость стала проникать внутрь, схватывая внутренние пустоты, поры, превращая сдобную массу в подобие пористого камня. В глубине еще таилась нетронутая мякоть, ее было немало, но процесс черствения шел, и чувствовалось, что он неостановим и неизбежен.
Дунаев встревожился: «Надо спешить! Если так дальше пойдет, так я скоро совсем окаменею». Однако если бы кто-то прямо спросил его в этот момент, куда, собственно, он собирается спешить, разве смог бы он ответить на этот вопрос?
Ему вспомнились рифмованные строки, которые когда-то и где-то (вроде бы совсем недавно) произнесли у него в голове спящие губы Снегурочки:Даже если зарыться в глубины беспечного хлеба,
Все равно мы останемся тем, кем были всегда…
«Это она о себе сказала, – догадался парторг. – Она в меня зарылась и спит себе в хлебе, как ни в чем не бывало. Надо у нее совета спросить – она-то ведь не изменилась, „такая, как была всегда”».
– Советочка, родная моя, – обратился он к девочке, – здесь ли ты? Во мне ли еще? Вымолви словечко.
Машенька ответила, действительно как ни в чем не бывало, как будто Дунаев был с головой, руками и ногами, а не хлебным шаром. Ответила она, по своему обыкновению, в стихах (недаром парторг называл ее про себя «поэтессочкой»):Разбудили медвежью берлогу,
Растревожили старого мишку.
Медвежата бегут врассыпную,
Как живые сосновые шишки.
А собаки кричат, заливаются,
И охотники смотрят в ружье,
И снуют между соснами зайцы —
Убегает лесное зверье!
У медведей по-разному вышло —
Превратился один в шелуху,
Кто-то сделался громом небесным,
Кто-то ягодой скрылся во мху.
А один покатился по лесу,
Стал румяным и круглым, как шар.
Он спасется от всякой напасти,
Он проскочит сквозь холод и жар.
И с собою всю силу медведя
И всю душу лесную возьмет.
Будут песни звучать в перерывах,
На привалах и между боев.
Он и в пропасти знает пределы,
И в печали он ведает смех.
Даже сталь докрасна испугает
И пробьет огнедышащий мех.
Он ворвется и в город медвежий —
Раньше там никогда не бывал.
Он заплачет и – шапку об землю! —
Вот такой вот последний привал!
Слушая Снегурочку, парторг плакал. Из-под зачерствевших век по сухой хлебной корке лились слезы, немного мутноватые (ведь это были слезы теста, похожие на влагу, выступающую из пор хлеба), но столь же соленые и горькие, как слезы человека. Забыл Дунаев и про свою чудовищную мысль о падении Москвы, и про предательство Поручика, и про общую беду, так терзавшую его душу до сих пор. Будто и в нем самом наступила тишина, смывшая последние крохи человеческого этими слезами. Он ощутил поле своей души как поле битвы, покрытое грудами мертвецов, дымящееся на рассвете поле, над которым медленно встает огромное круглое солнце. Оно поднимается как огненный глаз, единственный глаз, достойный созерцать эту последнюю картину мира.
«Ведь солнцу же по хую, что все эти люди погибли!» – подумалось этому нечеловеку. Конечно же, человеком Дунаева назвать было трудно в этот момент. И место, в котором он пребывал, нельзя было обозначить как человеческое пристанище.
Футбольные мячи светились все ярче и ярче. Наконец, свет их стал таким ослепительным, что Дунаев зажмурил глаза. За сомкнутыми веками он увидел: какой-то затерянный бог знает где железнодорожный полустанок, затем деревенскую околицу, избу… Все, что он видел, было страшно, до мучительной боли знакомым и родным, будто Дунаев родился и вырос в этой избе, в этой глухой деревушке, завалившейся в леса у этого полустанка. Было такое чувство, что он переживает это за кого-то другого, совсем незнакомого ему человека. «За того парня?» – мелькнуло у него, и он вспомнил слова Поручика: «За какого? Да хуй его знает, за какого! Много их, парней, по свету ходит. Придет время, и узнаешь, за какого…»
Вот, казалось, и пришло то время, но парторг так и не узнал, за какого.
«Может, это и неважно, за какого? Убивают ребят, а они, бесприютные, непохороненные, так и мыкаются по свету, мысли всякие внушают… А я вот тут, понимаешь ли, должен их мыслями терзаться!» – вдруг подумал он с неприязнью о «тех парнях». Несмотря на это, он продолжал все сильнее ощущать то дикое волнение, с выпрыгиванием сердца из груди, которое свойственно человеку, во время войны вдруг оказавшемуся в родных местах.Который месяц здесь идут одни солдаты
И смотрят вдаль дома, усталые дома…
Дай обниму тебя, родной мой провожатый!
Я спрыгну здесь. Качнется сзади автомат.
Мой полустанок, подмосковный и веселый,
Каким ты был еще недавно, до войны?
Вокруг огнем пылают города и села,
Тебя не видно среди темной пелены…
Украдкой постучу в знакомое окошко,
И сердце застучит. Как прежде застучит!
Откроет девочка в косынке и с лукошком,
А дед в сенях на балалайке забренчит.
Неожиданно знакомые голосочки запищали прямо в уши (или в то, что ими было, – в дырки, похожие на «пупки»):
– ВОЛОДЯ, ПОШЛИ! ВО-ЛО-ДЯ, ПО-ШЛИ!
Володя открыл глаза одновременно с тяжким и величественным ударом грома. Прямо перед ним, на деревянной стене тупика, паркет стал быстро менять свой узор, складываясь в то, что можно было бы назвать «вытаращенными до предела глазами». Парторг затрясся всем своим сдобным телом, но от ужаса или от радости – этого он сам не смог бы определить. Он вдруг «услышал» тот невменяемый, безмолвный вопль, исторгаемый этим местом и его вытаращенным сознанием: «Крохоборы!!! Крохоборы идут!!!»
Не успел парторг даже задуматься о том, что это значит, как верхняя часть стены затрещала и разорвалась. Оттуда хлынул поток, но это не было ни грязью, ни дымом, ни взрывной волной, ни полчищами врагов. Это было нечто странное и неузнаваемое, как будто ничего подобного раньше в мире не существовало. Какой-то таинственный и радостный смысл нес в себе этот темный искрящийся поток, как огромный хобот просунувшийся рядом с Дунаевым. И тут же парторг ощутил стремительное удаление от этого потока, хотя в то же время двигался Дунаев тягуче и замедленно, как во сне. Скорее, «отъезжал» сам тупик, а парторг слабо ворочался и шевелился, словно рыба в аквариуме. Теперь он находился возле очередной «трещины» – у перехода в следующую «бабу», а половинки яйца нетерпеливо сновали вдоль ее деревянного среза с линиями годовых колец. «Что это было? Дрожжи?» – глупо подумал Дунаев о случившемся и провалился в трещину, за лакированную поверхность.- Зеленый луч - Коллектив авторов - Русская современная проза
- Любя, гасите свет - Наталья Андреева - Русская современная проза
- Философическая проза - Александр Воин - Русская современная проза
- Партизан пустоты - Дм. Кривцов - Русская современная проза
- Зайнаб (сборник) - Гаджимурад Гасанов - Русская современная проза
- Такова жизнь (сборник) - Мария Метлицкая - Русская современная проза
- Темная вода (сборник) - Дмитрий Щёлоков - Русская современная проза
- Тары-бары - Владимир Плешаков - Русская современная проза
- Блеск тела - Вадим Россик - Русская современная проза
- Пленники Чёрного леса - Геннадий Авласенко - Русская современная проза