Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не попадалась ли Вам статья Мережковского из «Русского слова», где он, кажется, пробирает меня за «символизм»? Если она у Вас есть случайно, пришлите, пожалуйста, я Вам возвращу в целости; старался письменно добыть у Зинаиды Николаевны, но безрезультатно.
Ваш Ал. Блок.
252. Андрею Белому. 22 октября 1910. Шахматово
Милый Боря.
Продолжаешь ли Ты относиться к моей статье о символизме с прежним доверием? Спрашиваю Тебя об этом сейчас по нескольким причинам. Во-первых, если бы теперь могла возникнуть между нами хоть тень недоразумения, это было бы просто нелепым фактом, не могло бы иметь ни малейшего внутреннего значения; во-вторых: я уверен, что Ты понял статью, как никто, взвесил все выводы из нее, как только возможно; и, однако, достаточно ли ясно она написана, и, следовательно, достаточно ли ясна она для Тебя? Т. е. учел ли Ты то обстоятельство, что я остаюсь самим собой, тем, что был всегда, т. е. статья не есть покаяние, отречение от своей породы; я бы мог назвать ее «исповедью», если бы то мое лицо, от которого она исходит, могло исповедаться. Но там я не исповедуюсь, потому что это больше «кающегося дворянства», «интеллигенции и народа» и т. д. Это — я сам, неизменный, и никогда не противоречивший себе. Исповедь есть размягчение душевное, желание «исправиться»; но там я говорю холодно, жестоко (и к самому себе), прямолинейно, без тени психологии: «Вот что произошло со мной, в частности, и, по моему наблюдению, также и с теми, о ком я могу сказать „мы, символисты“. Происшедшее — совершившийся факт, хорошо или плохо — другой вопрос (т. е. лучше сказать — более чем плохо, вне категории „плохого“ и „хорошего“). Но это „более чем“ (или эту гибель) я лично люблю».
Так вот, учел ли ты то, что я люблю гибель, любил ее искони и остался при этой любви. Настаиваю на том, что я никогда себе не противоречил в главном. Мне остается только подчеркнуть в данный момент и для Тебя то свойство моей породы, что я, любя и понимая, может быть, более всего на свете людей, собирающих свой собственный «пепел» в «урну», чтобы не заслонить света своему живому «я» (Ты, Ницше), — сам остаюсь в тени, в пепле, любящим гибель. Ведь вся история моего внутреннего развития «напророчена» в «Стихах о Прекрасной Даме». Я тороплюсь только еще раз подчеркнуть для Тебя их вторую часть, также — последующие книги, «Балаганчик», «Незнакомку» и т. д. Указать, что они мои; я могу отрекаться от них как угодно, но не могу не признать их своими.
Ближайшим поводом к упорному задаванию Тебе этих вопросов о себе служит следующее: недавно <…> я прочел выдержки из фельетона Мережковского о статьях Вяч. Иванова и моей. К сожалению, могу только догадываться о том, что пишет Мережковский, но, кажется, я прав: Мережковский ничего не захотел понять (или действительно не понял? оттого я спрашиваю, ясно ли написана статья). Сверх того, Мережковский решил, что статья суть проявление «мании величия» на почве больной русской общественности. Если это так, то мне больно, что Мережковский отнесся так именно к той статье, которая наиболее исходит от меня — человека;пока я «получеловечно» писал о промежуточном — об «интеллигенции», например, или о Л. Андрееве и Городецком, — Мережковский принимал; когда заговорил человек, он закричал о мании величия. Но это — уклонение в сторону; дело в том, что я заподозрил на основании фельетона Мережковского ясность своей статьи.
Другой повод — Твое предложение от «Мусагета» прочесть лекцию на тему, смежную с Тобой, чтобы было «программное выступление». Я упорно «искушаю» Тебя в видах дела. Зная пафос «дела», отношение к нему Твое, я спрашиваю Тебя начистоту: может ли у Тебя до сих пор возникнуть опасение, что я могу повредить делу! Право, я спрашиваю Тебя без тени психологии и ложного стыда. Спрашиваю потому, что верю в Твой путь; спрашиваю во имя дела. Без Твоего ответа, самого прямого, у меня связаны: руки и в решении о лекции.
Еще иначе формулирую свои вопросы: я всегда был последователен в основном (многие, заводя обо мне речь серьезно, т. е. не касаясь «собутыльничества» и т. п., считают моей истинной природой неверность, противоречивость; например — Чулков; но я не считаю этого правильным); я последователен и в своей любви к «гибели» (незнание о будущем, окруженность неизвестным, вера в судьбу и т. д. — свойства моей природы, более чем психологические). Теперь: Ты знаешь меня давно, между нами прошло многое, что больше нас обоих, что должно было часто заслонять нас друг от друга. Теперь, когда мы можем стоять лицом к лицу, веришь ли Ты мне, ВСЕМУ моему «я», или только тому, от которого исходит статья о символизме, понятая Тобой лишь частично — (так как, может быть, она написана неясно, и в ней не видно всего, хотя она и исходит от всего меня — человека)?
На этом заканчиваю это тяжеловесное письмо. Извини меня за тяжеловесность, происходящую от того, что я совсем разучиваюсь говорить и особенно затрудняюсь говорить о том, что может оказаться излишним (как все мои вопросы этого письма). Я верю, что Ты меня любишь и знаешь, но хочу еще знать, можешь ли Ты мне во всем верить! Отчасти расчищаю эту дорогу так особенно старательно, потому что озлоблен и утомлен (как, вероятно, и Ты и все «мы») бесконечной сетью кляуз, обманов, передергиваний и сплетен, которые вьются вокруг нас всех все последние годы (исходя и от семитов, и от арийцев, и от друзей, и от врагов, и даже — от самих себя). Особенно существенно и сейчас, когда Мережковские кивают на mania grandiosa <…> пресса радуется, что «декаденты избавили себя от общественности», и т. д. и т. д., - чтобы наш путь друг ко другу был по крайней мере расчищен до конца.
Прилагаемый цикл стихов, который я хотел бы увидать в «Мусагете», посылаю Тебе после долгих колебаний. Напиши мне свое откровенное мнение. Если Тебе очень не нравится, я мог бы заменить отдельными стихами (не циклом).
Прошу Тебя, ответь мне поскорее. Во-первых, Твой ответ для меня существенно важен, во-вторых, я скоро уеду (куда, еще не знаю пока, — почти наверно в Петербург).
Любящий тебя глубоко Александр Блок.
253. Матери. 22 октября 1910. Шахматово
Мама, два твои письма пришли с прошлой почтой. У нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили уже по тихому глубокому снегу. До сих пор было нехорошо и нервно, снег все украсил. Сейчас, к вечеру, уже оттепель. Капает с крыш и с веток; мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится, завтра от него, пожалуй, не останется уже ничего.
Однако прожить здесь зиму нельзя — мертвая тоска. Даже мужики с этим согласны. Мы рано ложимся спать. Я за это время переписал наполовину сборник стихов, написал массу писем и читал Ницше, который мне очень близок.
В колодце нет перемен, но это ничего, потому что идет только четвертая сажень. Пруд кончен, с Федором мы рассчитались. В начале ноября, вероятно, уедем. Теперь, говорят, пойдет дождь на неделю, а к ноябрю уже встанет настоящая зима.
Господь с тобой.
Саша.
Мы ходим в валенках. Сильных морозов еще не было.
254. Матери. 10 ноября 1910. <Петербург>
Мама, я эти дни читаю все газеты. Ты говоришь оскорбительно. Конечно, все известия и мнения оскорбительны, но я не знаю, чьи более — правые или левые. Пожалуй, левые: они лежат на животе и пищат. «Новое время» — холодно и малословно, а это для меня — всего важнее.
Относительно семьи я тоже не совсем с тобой согласен. Иначе говоря, эта пошлость не так вредна, как другие некоторые (например, Милюков и Родичев, едущие на автомобиле на похороны). Кроме того, никто из семьи не соврал, что у Толстого было намеренье раскаяться. Все-таки это много.
Да, Боря женится, вероятно, через год, а теперь, через месяц, уезжает отдыхать на год на какой-нибудь южный остров. Пожалуйста, не говори никому об этом и о том, что я тебе пишу. Я видел двух барышень, но, по обыкновению, не уверен, которая. Если одна — то мне нравится, а другая — очень не нравится. Впрочем, может быть, не могу судить.
В Москве все близкие люди (т. е. «Мусагет») производят трогательное и сильное впечатление (Боря, Эллис, Метнер, Рачинский, Петровский, Сизов и — другие некоторые). Сережу не видал — он с ними далек.
Об издании моих книг лучше тебе рассказать. Вообще писать обо всем этом почти невозможно. Приеду в Ревель, только не знаю еще когда.
- Том 25. Письма 1897-1898 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Трясина - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза
- Мне приснилось лондонское небо. В поисках мистера Дарси - Елена Отто - Русская классическая проза
- Тонкая зелёная линия - Дмитрий Конаныхин - Историческая проза / Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- На торфяной тропинке - Дмитрий Шашурин - Русская классическая проза
- Том 3. Чёрным по белому - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Творческий отпуск. Рыцарский роман - Джон Симмонс Барт - Остросюжетные любовные романы / Русская классическая проза
- В усадьбе - Николай Лейкин - Русская классическая проза