Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дегаев не умолк и тогда, когда вместо своего долгополого пальто надевал новехонькое, короткое, с накладными плечами, и когда примерял перед зеркалом атласный шапокляк, такой модный в сравнении с его потертой барашковой шапкой.
Переодетый, гладко бритый, он показался себе неузнаваемым и почти весело пригласил Росси: «Проводите меня!»
На Варшавском вокзале, всегда оживленном, в огнях, они приметили одного из «хохлов», поняли, что все сошло удачно. Не доходя до вагона, Росси отстал и замешался в публике.
В купе сидел Куницкий. Стась ни о чем не спросил. Лицо его казалось голубоватым. Сергей Петрович ощутил непримиримую враждебность Куницкого. Но Дегаев загодя знал, зачем и почему поедут они в одном купе. Огорчился другому, пустячному: Дегаев не терпел табака, а Куницкий курил отчаянно.
Вот и сейчас он опять зажигал папиросу, и Дегаев недовольно пошевелился, хотя понимал всю ничтожность своего недовольства.
«Дыми, дыми, – мстительно думал Сергей Петрович, – дыми. Вы все предусмотрели, голубчики, а? Где вам догадаться, что я не ветром подбит, при больших тысячах? Откуда? Чьи? То-то и оно, смешались, не разберешь – откуда и чьи: пахнут и Судейкиным, и партийной кассой».
Правду сказать, стыдился он этих тридцати тысяч. Утешался: «Обстоятельства сильнее нас». И все-таки мог бы, нашел бы силы признать все, во всем признаться, а в этих вот деньгах – как добыл, как утаил – никогда бы и на медленном огне не признался.
Теперь, в поезде, вспоминая про деньги, он не то чтобы радовался им, торжествовал, что всех обвел, нет, он испытывал мстительное злорадство. Оно уводило и от Куницкого с его «бульдогом», и от этих невидимых телеграфных проволок, и от того рокового, что могло стрястись еще до пароходной каюты.
Но едва поезд тормозил, едва показывались сперва беглые, потом недвижные огни, а на дебаркадерах возникали тени, слышались голоса, как Сергей Петрович ощущал весомые, редкие толчки сердца.
Куницкий вставал, прислонялся спиной к дверям. Настороженный, с голубеющим, как бы светящимся лицом, с закушенной в зубах папиросой. А рука в кармане, где револьвер.
Ударял колокол. Свистел обер-кондуктор. И вот уж опять все сильнее, все четче стучали колеса, стучали заветное: «Ли-ба-ва, Ли-ба-ва, Ли-ба-ва…»
Был первый час ночи.
3
В первом часу ночи тайный советник фон Плеве подровнял бумаги стопкой. Вячеслав Константинович любил это финальное движение: «Исполнен долг». Кончен длинный служебный день. Один из тех, которые зачастую продолжались и вне департамента, в домашнем кабинетном уединении.
Отношение к письменным занятиям (а равно и к письменным принадлежностям) было у г-на Плеве не мелкочиновничье, не канцелярское, а почти жреческое. Он обладал уверенным почерком, бумагу и перья всегда выбирал сам, карандашом пользовался редко, чернила предпочитал фиолетовые, ибо в фиолетовом усматривал безукоризненность, чуждую эмоциям.
Запирая ящики, Вячеслав Константинович мельком, но с удовольствием слышал мелодическое позвякивание связки бронзовых ключиков, ритуальные звуки завершающегося длинного служебного дня. «Исполнен долг…»
Теперь тайный советник и кавалер, директор департамента полиции его превосходительства В.К. фон Плеве был уже человеком вполне домашним. Отец своих детей, супруг своей Зизи.
Он поднялся, удостоверился, все ли в порядке, и по обыкновению тихо порадовался, что сумел отстоять свой кабинет от агрессии супруги. Она вольна командовать где угодно. И командует. Гостиная недавно украсилась французскими пасторалями, столовая – недурными маринами, а спальня – чем-то весьма и весьма пикантным, кажется, кисти Греза. Но в кабинете все неизменно. Мебель прежняя, привычная, еще варшавская. Лишь к настольному портрету покойного государя Александра Николаевича прибавился портрет государя императора Александра Александровича, царствующего благополучно. Г-ну Плеве очень нравятся эти портреты: такие превосходные, в мягких отблесках рамки шагреневой кожи.
Тайный советник уже замыкал дверь, когда заспанный слуга подал пакет. Плеве увидел: «Немедленно! В собственные руки!» Вячеслав Константинович устало, но без досады снова уселся к столу, звучно щелкнул ножницами и двумя длинными белыми пальцами извлек записку.
Хладнокровие тайного советника вошло в министерскую поговорку. Но сейчас никто не узнал бы директора департамента. Он был в смятении, его бледные, вялые щеки дрожали. Внезапно он стал цедить площадную брань. Потом онемел. Его обложило как ватой. И словно сквозь вату г-н Плеве услышал гул катастрофы.
Его спасла привычка к письменным занятиям. Он безотчетно потянулся к бумаге, к перу. Вячеслав Константинович не думал ни про убитого, ни про убийц. Он думал о себе. Но мысли о себе переплетались сейчас с Судейкиным и Яблонским-Дегаевым.
«1. Осведомил ли инспектор своего агента о том, что директор департамента санкционировал покушение на министра внутренних дел?
2. Если осведомил, то поверил ли агент инспектору?
3. Если поверил, то намерен ли агент огласить этот проект?»
Г-н Плеве задавал вопросы, на которые следовало ответить г-ну Плеве. Фиолетовые чернила, подсыхая, оставляли след мертвенно-радужный, как керосин.
Вячеслав Константинович положил перо. Он словно отстранился, высвободился. Круг очерчен. Хаос отступил. Он еще не принял никакого решения. Но он уже может оглядеться, перевести дух.
Тайный советник медленно, будто нехотя, сжигал листок в пламени свечи.
Близился рассвет.
4
Светало весело, чисто. Рая вздохнула:
– «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась…»
Савицкий молчал. Спать хотелось, поташнивало. Вчера вьюги не было и мгла не носилась. А может, вьюжило? Савицкий не помнил, какая давеча стояла погода. Он поздно вернулся на Большую Садовую. Пришлось будить и умасливать чаевыми дворника Петра Степановича.
Спать хотелось, поташнивало. До рассвета они с Раисой Кранцфельд печатали листовки о казни обершпиона Судейкина. И откуда взялись силы? После всего, что было, откуда силы взялись? Говорят, тяжко раненный в атаке, случается, бежит, бежит, бежит.
Савицкий слышал, как Рая пакует, увязывает листовки, что-то там делает, ходит. А он, Савицкий, бежал, бежал… Не один – с Волянским. Утро было, летнее утро, не нынешнее. Волянского везли в тюрьму, а он взял и подкараулил в придорожных кустах. И выскочил наперерез. На дорогу выскочил с револьвером… С револьвером, а не с ломом-пешней… Отбил Волянского, и они бежали лесом… До Каменец-Подольска недалеко, им бы до города добраться, а там уж… В Каменец-Подольске, там ведь жила Роза Франк, невеста Якубовича… У Розы Франк… Подожди, это ведь после… У Розы, на Песках встретил Дегаева, и Дегаев сказал: «Поселитесь на Большой Садовой, там живет Татьяна Голубева». Не Татьяна и не Голубева, а Рая Кранцфельд. Но это потом, а сейчас надо бежать, бежать через лес, а в лесу утро, но почему-то все темнее, темнее… Совсем стемнело, до глухой черноты.
Он спал и не слышал, как пришел Лопатин, как Рая шепнула Лопатину, указывая на спящего:
– Удивительный! Явился – полотно, смерть. И ничего, ночь напролет печатал.
Лопатин вздохнул, опустился на стул. Он тоже был измучен. Ему следовало тотчас же уехать из Петербурга. Вообще из России, а он медлил. Он знал, что не уедет. Во всяком случае, до тех пор, пока не получит условной телеграммы от Стася.
Лопатин числил за собою некий долг. Нравственные долги были у него всю жизнь. Он сам принимал их на себя. И платил щедро, с процентами.
Однако делом Судейкина – Дегаева погашен ли нравственный долг? Еще не отчетливо, но уже тревожно различались последствия дегаевщины. Не столько внешние, искорежившие организацию, сколько внутренние. Более глубокие и менее излечимые.
Участь Блинова не выходила из головы. Блинов не вынес своего невольного пособничества Дегаеву. Есть души высокие, их сокрушает сознание вины, пусть и невольной; они не умеют кивать на обстоятельства, не хотят пожимать плечами: откуда, мол, мы знали. И тогда – Литейный мост.
Не все Блиновы, это так. Но почти многих из них ждет свой Литейный мост. Он еще впереди. Непременно возникнет, едва из мглы выступит мерзкая двуликость, кровь и грязь дегаевщины. Можно говорить о зигзагах движения, об ошибках, о доверии или о том, что легко, дескать, кулаками махать после драки. Да, говорить-то можно, а впереди – Литейный мост. И как они перейдут его?
Лопатину претило быть пасомым: он слишком был вольнолюбив. Но и пастырем не ощущал он себя; он слишком уважал пасомых. Однако Лопатин сознавал силу собственного влияния. Она не тешила – налагала ответственность.
Благоразумие диктовало отъезд из Петербурга. Но что значил здравый смысл, когда в доме на Большой Садовой спал истерзанный Савицкий? Дорого ль стоил здравый смысл, когда эта чернявенькая Раечка печатала ночью листовки? Как уехать, когда от Куницкого еще нет условной телеграммы и возможны любые неожиданности?
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Государи Московские: Бремя власти. Симеон Гордый - Дмитрий Михайлович Балашов - Историческая проза / Исторические приключения
- Нахимов - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Март - Юрий Давыдов - Историческая проза
- Денис Давыдов - Геннадий Серебряков - Историческая проза
- Фараон Эхнатон - Георгий Дмитриевич Гулиа - Историческая проза / Советская классическая проза
- Сиротка - Мари-Бернадетт Дюпюи - Историческая проза
- Последняя любовь - Юрий Нагибин - Историческая проза
- Письма русского офицера. Воспоминания о войне 1812 года - Федор Николаевич Глинка - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Баллада о первом живописце - Георгий Гулиа - Историческая проза