Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все же для неспециалиста в лингвистике совершенно невозможно поддерживать в себе постоянное знание более чем трех иностранных языков, и потому для русского обывателя волей-неволей приходится ограничиваться лишь английским, немецким и французским как обладающими самой богатой научной и изящной литературой.
Впоследствии мне пришлось совершенно запустить все редкие когда-то изученные мною в темнице языки, в том числе и польский, выученный позднее, и сохранить способность к чтению без словаря лишь на упомянутых трех благодаря тому, что я прочел за свою жизнь на каждом из них не менее нескольких сот томов беллетристики, не говоря уже о мелких статьях в научных и литературных журналах, которые приходится читать на них и теперь.
Стремительное увлечение языками продолжалось у меня более полугода. Я ничем другим не занимался в то время. Но так как от вечного сидения и читанья у меня уставала и болела грудь, то я освободил свои вечера для того, чтобы ходить по крайней мере два часа перед сном взад и вперед по камере. Непроизвольно я начал составлять стихотворение. «Поэтическое вдохновение» раз нашло на меня и ранее этого, на свободе, в тот вечер, когда, весь увлеченный высокими общественными идеалами гражданской свободы, гражданского равенства и всеобщего братства людей, я, разыскиваемый полицией, пришел ночевать к своему другу Армфельду и остался один в своей комнате. Потом и во время моего первого заключения (это было уже второе) я нацарапал два куплета на оштукатуренной стене моей камеры в Москве. Но то были лишь одиночные порывы, и мне, конечно, и в голову не приходило считать себя поэтом.
И вдруг в тихие, безмолвные темничные вечера, после чтения иностранных романов, а иногда и по утрам, когда, проснувшись рано, я еще валялся на своей жесткой койке, поэтические образы стали слагаться у меня в рифмованные строфы. Я стал записывать в особой тетрадке получавшиеся куплеты или отрывки и, когда потом, через день или два, перечитывал их снова, в моей голове слагались их продолжения, и в результате появилось несколько вполне законченных лирических стихов, а из куплетов, написанных на стене московской темницы, выросла целая поэма «Виденья в темнице».
Это было то самое стихотворение, за которое я главным образом сижу теперь в Двинской крепости и пишу эти повести о былой моей жизни.
Создавая тогда свою первую поэму, я даже и не мечтал, что она так отзовется впоследствии на моей судьбе, и, записав ее в тетрадку, оставил лежать до поры до времени. Мне было очень стыдно сказать кому-нибудь из товарищей по заточению или на свободе, что я тоже пишу стихи. Я привык смотреть на поэзию, как на высший род литературы, доступный только избранным душам, на которых находит «вдохновение».
«И лишь божественный глаголДо слуха чуткого коснется,Душа поэта встрепенется,Как пробудившийся орел!»[28]
— звучали во мне стихи Пушкина, и вдруг я, — ничем не замечательный человек, — предъявляю претензию на то же самое! Мне это казалось таким самомненьем, с которым ничто сравняться не может.
Я долго таил от всех свои поэтические произведения, но желание узнать, могу ли я действительно писать хорошие стихи, пересилило наконец мою застенчивость.
Как раз в это время в нашей внутренней жизни произошла огромная перемена. До сих пор мы были обречены на абсолютное безмолвие и добились только возможности перестукиваться, а теперь мы вдруг заговорили друг с другом своим настоящим голосом, несмотря на все ухищрения властей сделать нас немыми.
Открыл такую возможность не я, а двое моих товарищей по заточению. Без сомнения, им было особенно мучительно бесконечное молчание, потому что их способ нарушить его оказался поистине героическим.
Дело в том, что наши камеры заключали в себе все необходимое для физиологической деятельности человека. Это было устроено здесь не для удобства заточенных, а для того, чтобы, раз заперев их на замок, не нужно было выпускать их более в коридор и даже входить к ним.
С такой целью в углу каждой камеры была вделана в пол труба вроде граммофонной, но шире. Нижний, более узкий ее конец входил в стену и поднимался там немного для того, чтобы вода, впущенная в него из промывного крана в стене под окном, после того как в граммофон попали отбросы пищи и все человеческое, застаивалась бы в изгибе и таким образом герметически закрывала бы собою его нижнее отверстие, открывающееся в сточную трубу, идущую в стене здания вертикально через все шесть его этажей.
Очевидно, что к каждой такой стенной трубе прилегали одна над другой по шести камер с правой стороны и по шести с левой, всего двенадцать камер, и что отверстия их оригинальных граммофонов входили в нее.
А трубы, как известно, прекрасно проводят звук. Потому и через наши сточные можно было бы говорить из всех примыкающих к ним камер, если бы не мешали этому самовозобновляющиеся в их изгибах водные затворы.
И вот, как я уже упомянул, двое из находящихся выше меня товарищей, чувствуя, что готовы сойти с ума от дальнейшего безмолвия, сговорились стуком через разделяющую их стену одновременно выплескать руками застаивающуюся в их граммофонах воду и, сделав это, убедились, что могут прекрасно разговаривать через них даже вполголоса.
Немедленно были даны сигналы о таком удивительном открытии всем остальным заточенным, и на другой же день, несмотря на отвращение выплескивать голой рукой воду из таких мерзких труб, почти все начали разговаривать через них. Соседи позвали сейчас же и меня, рассказав мне стуком, что и как надо сделать.
Я тотчас выплескал воду. Отвратительный воздух повеял на меня из граммофона, и в нем послышался шум голосов.
— Слышите? — спрашивало меня оттуда сразу несколько человек.
— Слышу! — крикнул я. — Только дайте мне сначала вымыть руку!
Я бросился к умывальнику и скорее вымыл с мылом руки, закрыв свой прочищенный граммофон его железной крышкой, чтобы помешать дальнейшему распространению в моей камере едкой вони.
Потом я сел на пол и открыл крышку.
— Слышите? — спросил я.
— Слышим, — отвечали мои товарищи.
Их было там пять человек, так как камеры для политических в Доме предварительного заключения чередовались с камерами для уголовных. Каждый из нас сидел обязательно между двумя уголовными, подобно Христу, распятому когда-то между разбойниками.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- От снега до снега - Семён Михайлович Бытовой - Биографии и Мемуары / Путешествия и география
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга I - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- История рентгенолога. Смотрю насквозь. Диагностика в медицине и в жизни - Сергей Павлович Морозов - Биографии и Мемуары / Медицина
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой - Кристоф Рехаге - Биографии и Мемуары
- Беседы Учителя. Как прожить свой серый день. Книга II - Н. Тоотс - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Рассказы - Василий Никифоров–Волгин - Биографии и Мемуары
- Мифы Великой Отечественной (сборник) - Мирослав Морозов - Биографии и Мемуары