Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же до Кати, то он не умел скрыть своего ревнивого чувства к ее нараставшему успеху. Досада была даже острее, чем та, что испытывал он к коллегам. То были чужие, а его дочь, черт побери, была его частью, его отростком, и вот частица, оказывается, значительней целого и вообще давно пребывает от этого целого автономно. Сказать об этом вслух он не мог, зато он мог отравлять ей жизнь.
Меж тем это странное создание любило отца, причем не дочерней, скорее — материнской любовью, готовой к прощению и снисхождению. Все его выходки, нетерпимость, его упоение собой, позерство, дурацкая трубка в зубах — все вызывало у этой девочки не грусть, не растерянность, не раздражение, а удивленную растроганность — что взять с этого большого ребенка?
Самое верное, что я мог сделать, — увести ее из этого дома. И сам был захвачен и ощущал, что я ей совсем небезразличен, а вера ее в мое назначение радовала меня беспредельно. Но медлил — плохо видел себя в роли семейного человека, а мысль, что я породнюсь с Киянским, вызывала у меня содрогание.
В эту пору ладья его дала течь. Уже наставали другие дни, и старая листва осыпалась. Официальный человек уже не казался недосягаемым и защищенным державной лаской. Очередное концертное шоу, приуроченное к какому-то дню, плясавшее, певшее, завывавшее под грандиозным муляжом голубя мира, столь же унылое и тошнотворное, сколь помпезное, удостоилось наконец фельетона. Чье-то язвительное перо воздало ему за все эти годы.
Что с ним было, передать невозможно. Он бегал по каким-то инстанциям, писал заявления, жалобы, письма, громко требовал извинений, опровержений и сатисфакции, скорбно обличал интриганов, напоминал о провале “Чайки” на премьере в Александринском театре. Как ликовали тогда завистники! Недаром Чехов тогда писал, что имела неуспех его личность. Но где они ныне, а “Чайка” парит! Эта изящная параллель нам обещала, что точно так же будет парить его мирный голубь.
Вслух ему выражали сочувствие, но за спиной довольно посмеивались. Он всех раздражал, всем опостылел. Даже супруга негодовала слишком шумно и театрально. Одна только Катя сострадала и утешала его, как могла. Сама она все чаще задумывалась, вдруг неожиданно отключалась в самых неподходящих местах.
— Скверный признак, — сказал Владимир Сергеевич. — Тот же Чехов заметил: когда человек часто грустит, он то и дело смотрит на потолок и посвистывает.
— Вижу, и вам это знакомо. — Тан посмотрел на него с одобрением.
“Кажется, его это радует”. Но мысль не успела оформиться. Голос Тана ее спугнул.
— Однажды она ко мне обратилась с просьбой провести с нею тесты, чтобы составить ее хроноскоп. Я сказал ей, что знакомым отказываю и уж тем более — близким людям. Однако она упрямо настаивала. И должен признаться, что мне хотелось ответить согласием, уступить. Недаром же каждый — кто явно, кто тайно — испытывает тягу к рулетке, желание нажать на курок, прижатый к виску, — а вдруг пронесет?
Я кожей чувствовал — ждет беда! Нельзя превращаться в духовника женщины, милой твоей душе, до срока узнавать ее тайны. Что-то между ею и мною изменится, причем — неизбежно. Но я поспешил себя убедить: конечно же я не то, что все прочие. Исследователь — это тот же врач. То, что для другого запретно, — моя профессия, мое дело. Когда стремление искусительно, доводы и аргументы найдутся.
Дальнейшее я сожму в две фразы. Что ожидал, то и получил. Само собой, я заверил Катю, что все хорошо, что ее призвание подпитывает бытийную силу, однако я даже не подозревал, насколько исчерпаны все резервы. Я лишь теперь увидел воочию: она как танцовщица на канатике, который что ни час истончается. Причина не в каком-то недуге — исходно катастрофичен вектор.
— Она поверила вам?
— Не знаю. — Тан быстро наполнил свой стакан, выпил его одним глотком, не приглашая присоединиться. — Не думаю. Все случилось стремительно. И гибель ее была ужасна. Катя шагнула в шахту лифта, не дождавшись спускавшейся сверху кабины. О чем она думала, где побывала — об этом мы уже не узнаем. Утверждают, что люди, входящие в смерть, медленно движутся по тоннелю и ясно видят в конце его свет, испытывают радость и легкость. Боюсь, она не успела увидеть.
Не стану рассказывать, что я чувствовал. Больше всего точила мысль: что, если Катя с таким упорством просила меня заглянуть за полог, чтобы решить, а вправе ль она связать со своей судьбой другую? И вдруг я помог ее судьбе определиться, найти свою формулу? Вдруг бросил ту последнюю гирьку на весы окончательного вердикта? Все более крепнущая уверенность, что я поспособствовал кирпичу, буквально разрывала мой мозг. Напрасно я себе говорил, что я предаю свою науку, что я обессмысливаю свой труд и все обретенные постижения, — я чувствовал, что схожу с ума.
Владимир Сергеевич осторожно поднял стакан и проговорил:
— Бедняжка. Пусть будет земля ей пухом.
— Спасибо. — Тан устало кивнул. — Наша земля не может быть пухом. Слишком сурова и тяжела для человеческого праха — будь он мертвым, будь он живым.
Моя работа мне стала в тягость. Тогда-то я стал заходить к Проскурникову. Мне нравилось у него бывать. Сидел и смотрел, как он работает. Мастеру было не до меня, но изредка, когда мне казалось, что он забыл о моем присутствии, он вдруг бросал словечко-другое. Ум у него был незаемный. А говорил он кратко и точно. Я его однажды спросил о политической борьбе. Ответил не сразу и неохотно: “Нужна она мне, как зайцу орден. С чем в колыбельку, с тем и в могилку”. И дал понять, что проблема исчерпана.
В один из противных промозглых дней — вроде нынешнего — я встретил Киянского. Хотя я отчетливо понимал, сколь разрушительным было для Кати это отцовство, но в первый миг я ощутил, что во мне шевельнулось нечто похожее на симпатию. Все же она была его дочерью.
Да и ему хотелось выговориться. Едва мы присели, он, наклонившись, проникновенно зарокотал: “До сей поры не могу смириться. Я знаю, что так порой случается — отцы хоронят своих детей. Но тут ведь совсем другое дело. Катюшка была не только дочь. Катюшка была мой человек. Наверно, одна, кто меня понимал”.
Все тот же. “Она была — мой человек”. Вроде бы, по его разумению, это серьезная похвала и, значит, он отдает ей должное. Но нет, он и тут вел речь о себе, себя возвышал, себя оценивал, а ей лишь отводил ее место. Вот он — непонятый, неразгаданный, с недостижимой высоты взирает на людской муравейник. Не каждому на этой земле дано оказаться его человеком. А вот Катюшке было дано — хоть несколько, хоть отчасти приблизиться. Теперь он один, ни с кем не поделишься ни думой, ни творческим озарением. Мне вспомнился громоздкий муляж пышного грудастого голубя, который он водрузил над эстрадой. И сам он — такой же муляж человека.
Странно, но встреча с этим павлином, к которому я ничего не испытывал, кроме брезгливой и стыдной жалости, вдруг оказалась последним толчком. В самом деле, иной раз довольно самого легкого прикосновения, чтобы обрушились стены и своды.
— Это правда, — сказал Владимир Сергеевич.
— И вот в одно превосходное утро, — Тан выразительно усмехнулся, — я обратился к себе: мой друг, если ученые — это сословие, так сказать, аристократия разума, то, значит, ты идешь в разночинцы. И в тот же день я пришел к Проскурникову и бухнулся в ноги: Семен Алексеевич, обучайте рукомеслу.
Должно быть, я чем-то ему полюбился. Сужу по тому, что он был терпелив. Только когда от большого старания я торопился, не вникнув в суть, он хмурился и говорил: “Сначала спроси! За спрос не бьют в нос”. Сам был собран и экономен в движениях, время ценил, иногда ворчал: “Покель мямля разуется, проворный выпарится”. В сущности, он меня вытащил за уши. Его кончина, пожалуй, была еще одной жестокой потерей. Зато я узнал, кто я таков, что, между прочим, неприхотлив, как ягель, — могу жить на голом камне и даже там, где лед. Это радует.
— Тоже проскурниковская заповедь? — Владимир Сергеевич лукаво прищурился.
— Все — от него, — подтвердил Тан.
Он поднял стакан и, приподнявшись, почти торжественно произнес:
— Ну, напоследок: за неведенье. Единственно доступное счастье.
Владимир Сергеевич сказал:
— Да, у вас здесь хорошо. Покойно.
Слегка оскалившись, Тан спросил:
— Что, тоже притомились от жизни?
Его усмешка была недоброй. Владимир Сергеевич ощетинился:
— Не настолько, чтоб ее изменить.
— Ну, пошабашили — и будет, — сказал Тан, самую малость помедлив. — Можете прийти послезавтра.
Неожиданно для себя самого Владимир Сергеевич спросил:
— Скажите, а вы в этой мастерской не надеетесь переспорить судьбу? Увернуться от своего кирпича?
И почувствовал холодок в груди, словно на самом краю обрыва.
Плоский лик Тимофея Тана стал неподвижен, но в быстром взгляде Владимир Сергеевич прочел враждебность.
- Завещание Гранда - Леонид Зорин - Современная проза
- Последнее слово - Леонид Зорин - Современная проза
- Юпитер - Леонид Зорин - Современная проза
- Поезд дальнего следования - Леонид Зорин - Современная проза
- Скверный глобус - Леонид Зорин - Современная проза
- Медный закат - Леонид Зорин - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Африканский ветер - Кристина Арноти - Современная проза
- Бес смертный - Алексей Рыбин - Современная проза
- Избранник - Хаим Поток - Современная проза