Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не трогай его, — удержал Шмуле-Сендера Эфраим. — Пусть стреляет.
Но обстрел вдруг прекратился. То ли у стрелка кончились горошины, то ли мать его засекла, то ли близилось время выноса покойника из дому.
Был четверг, и до наступления утра Иоселе-Цыгана следовало предать земле. В пятницу и субботу хоронить возбранялось даже праведника. А уж конокрада — подавно.
Малец спрятал за пазуху свое оружие, спрыгнул с подоконника и снова уселся в круг вместе со своими братьями — их было большинство — и сестрами — на восемь братьев приходилось только две девочки.
Вдова ломала руки, истошно рыдала, раскачивалась из стороны в сторону; притихшие мазурики, вспомнив о непоправимом горе, заливались плаксивым воем; им вторили местечковые женщины, а мужчины горестно шептали молитвы и вздыхали.
Муха по-прежнему кружилась над изголовьем Иоселе-Цыгана и, казалось, была единственным черным пятном в его жизни.
— Пора выносить, — сказал кто-то. — Завтра пятница, послезавтра суббота.
— Яма выкопана? — пропел синагогальный служка Хлойне.
— Не выкопана, не выкопана, — ответила вдова Иоселе-Цыгана, и слова ее заглушило громкое рыдание.
— Что же вы себе думаете? — насупился Хлойне.
— Чтобы для наших врагов копали ямы! — взвилась Хася, — Не отдам своего Иоселе! Не отдам!
— В скором погребении любовь к всевышнему и покойнику, — попытался возразить Хлойне.
— Да чтобы тебя скоро погребли! За твои слова! — вдова внезапно упала на покойника, накрыла его своим мощным, сотрясаемым рыданиями телом и снова запричитала: — Не отдам тебя, солнце мое, не отдам, звезда ты моя. — Она плакала взахлеб, неудержимо.
Служка Хлойне набрал добровольцев — на случай если могильщик сам не справится — и вместе с ними собирался отправиться рыть для Иоселе-Цыгана могилу, но тут из вечерних сумерек донеслось негромкое, отчетливое ржание.
— Лошадь! — воспрянул духом Шмуле-Сендер.
— Тебе мерещится, — усомнился Авнер.
— Пока я еще не рехнулся. Лошадь, — не в силах сдержать волнение, промолвил водовоз.
— Видать, на похороны прискакали, — предположил Авнер.
Ржание повторилось. Только теперь вроде бы не одна лошадь ржала, а несколько.
— Кто прискакал? — спросил Шмуле-Сендер.
— Лошади. Представляешь себе похороны: впереди — мы, евреи… а сзади они, лошади, которых он угнал… целый табун… и среди них твоя гнедая…
— Моя гнедая ни за что его хоронить не станет! — возмутился Шмуле-Сендер.
— Откуда ты знаешь? Ведь ей с тобой несладко было. Она ему, видать, в пояс поклонилась, что угнал.
— В пояс кланяются нищие, а не лошади, — вконец вышел из себя Шмуле-Сендер.
— Ша, ша! — приструнил их Эфраим. — Рядом покойник.
Ржание лошади (лошадей?) нарушило печальную стройность похорон. Вдова оставила в покое мужа, поправила выбившиеся из-под черного платка волосы. Мазурики ожили, повеселели, завозились, завертелись: старший — тот, который прятал рогатку, — прислушался и, когда топот приблизился настолько, что можно было уже различить в сумраке всадника, воскликнул:
— Приехал! Приехал!
— Молчи, байстрюк, — взглядом высекла его мать.
— Зачем ты рвешь на части мое бедное сердце?
И слезы хлынули у нее из глаз.
Вдова не вытирала их, и они текли по ее щекам, капали на саван, и Хася слышала их падение так же отчетливо, как топот лошади, а сердце и впрямь разрывалось на части — на одиннадцать равных частей — по одной на каждого — на ее любимого Иоселе и их десятерых детей. Если бы Иоселе-Цыган чаще бывал дома, их, мазуриков этих, было бы все двенадцать — столько, сколько колен Израилевых.
Служка Хлойне и могильщики-добровольцы застыли у дверей.
Женщины-плакальщицы накапливали слезы.
От вздохов и ветра, дувшего сквозь щели рассохшейся двери, затрепыхались обгоревшие свечи.
Во дворе кто-то спешился.
Свистнул в темноте.
— Цыган приехал! Цыган! — наперебой от радости закричали дети.
— Чтоб вы онемели, негодники! Разве можно так называть родного отца? — плеснула кипятку Хася.
Пока она бранилась, в избу вошел приземистый мужчина с продолговатым лицом, похожим на лопату, в русских сапогах, в которые были заправлены зеленые солдатские штаны. Он с ужасом и удивлением оглядел собравшихся, покойника, завернутого в саван, зареванную жену в черном платке, присмиревших детей, пересчитал их взглядом и, понизив до жуткого шепота голос, спросил:
— Кто умер?
Все молчали.
Дети испуганно жались друг к другу. Хася теребила концы платка, пальцы ее дрожали, казалось, вот-вот опадут как листья.
Скорбящие провожане переглядывались, боясь проронить хоть слово.
Во дворе, за окном, заливисто ржала лошадь.
— Моя… Ей-богу, моя, — не выдержал Шмуле-Сендер.
Мужчина покосился на водовоза и, еще больше понизив голос, повторил свой вопрос.
— Иоселе-Цыган, — сказала Хася. — Иоселе-Цыган.
— Люди, — обратился мужчина к собравшимся. — Поздравляю вас… в нашем местечке стало одной мэшугэне — сумасшедшей — больше. Поздравляю вас, — и он стал каждому пожимать руки.
— Иоселе-Цыган умер, — твердо сказала Хася.
— Умер? А перед тобой, по-твоему, кто? Граф Завадский?.. Дети, кто перед вами?
Мазурики не отваживались обидеть мать.
— Кто перед вами? — рявкнул мужчина.
— Передо мной… передо мной, — пролепетала Хася, — мой любимый… мой единственный Иоселе… Иоселе-ангел… Иоселе-золотко… Иоселе-солнышко. А Иоселе-конокрад умер! И никогда не воскреснет из мертвых… Никогда!.. мой срам… наш позор!.. Обещай мне, — Хася упала пришельцу на грудь, — при них… при всех… я потому и устроила все… больше никогда… Слышишь, никогда ни одну лошадь, ни одного жеребенка…
— Ну что ты, Хася?
— Дети! И вы просите его: никогда!
— Отец! — сказал старший — тот, который прятал за пазуху рогатку. — Скажи!
— Что?
— Никогда! Ни одну лошадь, ни одного жеребенка!.. — попросил сын.
— Скажи! — закричали девочки и впервые заплакали настоящими слезами.
— Скажи, — прогундосил служка.
— Люди! — обратилась к провожанам Хася, — А вы что молчите? Разве вам все равно, кто он — конокрад или сапожник?
— Никогда! Ни одну лошадь, ни одного жеребенка, — сказали люди.
— Никогда, — отозвались углы избы.
— Иоселе-Цыган умер, — продолжала Хася, повиснув у мужа на шее. — Ведь умер? Умер Иоселе-конокрад?
— Умер, — сказал Иоселе и заплакал.
И тогда заплакали все. Потому что для слез всегда найдется повод.
Шмуле-Сендер оплакивал свою гнедую — кто поручится, что там, во дворе, его лошадь, а не чужая.
Авнер — в который раз! — оплакивал свою бакалейную лавку.
Старик Эфраим лил слезы над своим сыном Гиршем, к которому ему уже не успеть.
Но на сей раз от этих слез было как-то светло и легко, как будто каждому в ухо попала не горошина печали, а радости, и ее оттуда никак нельзя было выколупать. Горошина лежала в ухе, как в стручке, и все они — знакомые и незнакомые, все, кто пришел сюда, в избу Иоселе, в бывшую староверскую баньку, как бы тоже лежали в стручке; только изредка покидали его для того, чтобы привезти с реки бочку с водой, вымостить в местечке улицу, продать полмешка изюма, угнать чью-то лошадь, а потом, потом снова вернуться в этот хрупкий, в этот вместительный, в этот вечнозеленый стручок.
— Прошу прощения, — промямлил Шмуле-Сендер. — Раз вы… ты… уже не… как его… — он боялся выговорить слово «конокрад», только что отмененное всеми. — Значит… ты… вы… мне скажете, чья та лошадь, которая во дворе?
— Разве это лошадь? Дырявый мешок с костями. Всю округу проехал — никто за нее больше кварты водки не дает.
Шмуле-Сендер уже не слушал Иоселе-Цыгана, ноги уже несли его к двери, к гнедой, к дырявому мешку с костями, за который никто в округе больше кварты водки не дает, но который ему дороже всего на свете, даже часов счастливого белого Берла.
— Господи! — вздрогнул синагогальный служка Хлойне, двинулся к покойнику и в сердцах стянул с него саван.
— Конец света! — воскликнул Авнер. Он обошел всю Литву и Польшу, но нигде такого не видел.
— Дааа, — пробормотал Эфраим. — Таким покойникам надгробий еще никто не делал.
— Над чем плакали? За что молились? За бревно! — воздевал руки к небу служка. — Как ты только его в избу втащила? — обратился он к Хасе.
— Они помогли, — деловито объяснила жена Иоселе-Цыгана и кивнула на детей.
Лошадь, видать, целый день не кормили, и она ржала за окном от обиды и голода.
Шмуле-Сендер шел к ней, как когда-то к венцу, кто-то сыпал на него с неба звездами, звезды, как горошины, застревали в бороде, Шмуле-Сендер выколупывал их оттуда, складывал на ладонь и протягивал ей, своей гнедой, своей орлице, за которую никто в округе больше кварты водки не дает, но которую он, мистер Шмуле-Сендер Лазарек, кормит не сеном, не клевером и даже не овсом, а отборными звездами.
- Перед восходом солнца - Михаил Зощенко - Классическая проза
- Старик - Константин Федин - Классическая проза
- В Батум, к отцу - Анатолий Санжаровский - Классическая проза
- Враги. История любви Роман - Исаак Башевис-Зингер - Классическая проза
- Семеро против Ривза - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Раковый корпус - Александр Солженицын - Классическая проза
- Пора волков - Бернар Клавель - Классическая проза
- История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Генри Филдинг - Классическая проза