Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НЭП — это частные магазины и лавки, куда более изобильные и нарядные, чем тусклые Церабкоопы; расфранченные мужчины и женщины в ресторанах, где по вечерам наяривали оркестры, и казино, где вертелись рулетки и крупье покрикивали «игра сделана!»; ярко накрашенные девки в коротких платьях, медленно разгуливавшие по вечерним улицам, задирая одиноких мужчин, или визгливо хохотавшие в фаэтонах «ваньков».
НЭП — это базары, кишевшие сутолокой грязно пестрых толп, — куркульские возы, запряженные раскормленными конями, горластые бабы-торговки, вкрадчивые перекупщики, оборванные, грязные до черноты беспризорники.
НЭП — это газетные сообщения о селькорах, убитых кулаками, о судах над растратчиками, взяточниками, шарлатанами, фельетоны о разложении, обрастании, о том, как некогда честные рабочие парни-коммунисты становились бюрократами, рвачами, «сползали» в мещанское болото.
Чтобы сохранить веру посреди разложения и сползания, партийцам и комсомольцам приходилось постоянно очищать свое сознание от нечистых помыслов, а партии и комсомолу — постоянно очищать свои ряды от нечистых членов. Комсомольская подруга Байтальского Ева (которая родила ему сына Виля, но на которой он не женился, потому что это было бы мещанским поступком) была дочерью бедного местечкового портного.
Каждое свое действие, каждый свой шаг Ева посвящала революции. И каждый миг совершался с энтузиазмом — будь то субботник по разгрузке угля в порту или изучение русской грамматики в клубном кружке. Лишенная возможности посещать школу в детстве, она занялась грамматикой с опозданием, но занялась, глубоко убежденная, что это нужно не ей, а пролетарской революции. Вспоминая и мое, и моей подруги прошлое, я вижу: большинство поступков Евы следует назвать священнодействием.
Надежда на всеобщее освобождение зиждилась на личной праведности и неминуемости торжества революции. Когда после убийства Кирова пришло время вычищать всех уклонистов, Ева вычистила Байтальского (принадлежавшего одно время к левой оппозиции) из своего дома и своего сердца. Когда в 1927 году новая война казалась неизбежной, Михаил Светлов страстно призывал к новому походу «на Запад» («Советские пули дождутся полета.. / Товарищ начальник, / Откройте ворота!»). А когда в 1929-м развернулся последний поход против крестьянства, он — вечно верный глас комсомольской юности — попросил вскрыть его старую рану, чтобы снова использовать оставшуюся у него в жилах пулю времен Гражданской войны. «Потому что в степях поднимается дым / И свинец еще будет необходим!»
Их мечтам суждено было сбыться. Ветераны Гражданской войны и «комсомольцы 20-х годов» сражались на передовых рубежах битвы за пятилетку. Они душили вкрадчивых перекупщиков, перековывали визгливых проституток, вычищали разложенцев и «ликвидировали кулачество как класс». Время требовало твердости: согласно Льву Копелеву, который помогал отбирать хлеб у украинских крестьян, наблюдал последовавший за этим голод и попытался, много лет спустя, восстановить свои тогдашние ощущения, «нельзя поддаваться расслабляющей жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки». Для Копелева и для большинства еврейских и нееврейских членов новой советской интеллигенции то было время революционного энтузиазма, жертвенного труда, подлинного товарищества и мессианских ожиданий. То было жадно ожидавшееся повторение Гражданской войны, которое подарило тем, кто пропустил революцию, их собственную «мятежную молодость» — молодость, которой суждено было длиться вечно.
И наконец, были представители московской и ленинградской элиты, рожденные в 1920-е годы, когда былые революционеры стали обзаводиться семьями. Дети новой власти — дети Годл, — они были первым послереволюционным поколением, первым вполне советским поколением, первым поколением, которое не восстало против своих родителей (потому что их родители сделали это раз и навсегда). Многие из них росли в центральных районах Москвы и Ленинграда и учились в лучших советских школах (часто располагавшихся в бывших гимназиях или особняках). Доля евреев среди них была особенно высока — вероятно, выше, чем среди предыдущих революционных поколений. Как писала Цафрира Мером-ская, прибегая к сарказму и категориям другого века, наша школа находилась в центре города, где в основном жили привилегированные слои бесклассового общества, и дети, конечно, соответствующие. Что же касается национально-процентного соотношения, то еврейское «лобби» абсолютно превалировало. Все эти Нины Миллер, Люси Певзнер, Буси Фрумсон, Риты Пинсон, а также Бори Фукс и пр. доминировали по всем статьям над малочисленными Иванами Мухиными или Наташами Дугиными. Училась эта элита легко и славно, во всем задавала безоговорочный тон.
Они ходили в театры, читали романы XIX века и проводили лето на дачах или на море примерно так же, как это делали герои романов XIX века. У многих были крестьянские няни, которые в последующих воспоминаниях превращались в подобие крестьянских нянь старых революционеров (и в конечном счете в подобие Арины Родионовны, бессмертного прототипа всех крестьянских нянь). Инну Гайстер, отец которой был выходцем из черты оседлости и видным теоретиком коллективизации, воспитала Наташа Сидорина из деревни Караулово Рязанской области. А Раису Орлову (жившую на улице Горького, неподалеку от Меромской и Багрицких и через реку °т «Дома правительства» Гайстеров) вырастила няня, которая любила выпить стопку водки и чтила доброго сговорчивого крестьянского Бога.
Собственно говоря, в моем детстве был не один а два Бога. У нас жила бабушка — мамина мама — очень ста рая. Она спала в маленькой проходной комнате, я помню ее только лежащей... Там было душно, плохо пахло и почему-то страшно. Бабушка рассказывала мне про своего Бога, рассказывала Библию. Бабушкин Бог — в отличие от няниного — был злой, швырял камни и все время воевал. Камни надолго остались для меня единственным ощущением Библии. Может быть, дело было еще и в том, что няня с бабушкой враждовали, а я всегда была на стороне няни.
Бабушка Орловой ничем не отличалась от бабушек Бабеля и Мандельштама. Мать, лежа на смертном одре, просила почитать ей Пушкина. Няню звали Ариной.
Пушкинская улица вела из темных комнат черты оседлости в центр России и Советского Союза (в конце 1930-х годов три четверти всех ленинградских евреев жили в семи центральных районах бывшей имперской столицы). Дети Годл выросли, говоря на языке Пушкина и языке революции. Оба языка были для них родными, и говорили они на них с большей беглостью и убежденностью, чем кто бы то ни было другой. Они были ядром первого поколения послереволюционной интеллигенции — самого важного и самого влиятельного поколения в истории советской культурной элиты. Они считали себя истинными наследниками великой русской литературы и Великой Октябрьской социалистической революции одновременно. Как пишет Байтальский, «мы... переняли нравственные идеалы всех поколений русской интеллигенции: ее антиконформизм, ее правдолюбие, ее совестливость». И как пишет тот же Байтальский спустя несколько страниц, «мы все готовили из себя агитпропщиков». Только тем из них, кто погиб во время Великой Отечественной войны, удалось соединить первое со вторым. Выжившим предстояло выбирать.
Но тогда, в 1930-е годы, когда они были молоды и, насколько можно судить, счастливы, их главной задачей было найти язык, достойный рая. Как сказала в своем знаменитом — и, по-видимому, глубоко искреннем и горячо принятом — выступлении на вечере выпускников средних школ в Колонном зале Дома союзов 1 июня 1935 года одноклассница Раисы Орловой, Анна Млынек, товарищи, очень трудно говорить сегодня, а так много хочется сказать, так много нужно сказать. Ищешь слова для ответа выступавшим здесь дорогим старшим товарищам, ищешь слова для выражения всех чувств, переполняющих наши сердца, — и бледными кажутся найденные слова... Самая высшая точка на земном шаре — пик Сталина — завоевана нашей страной. Самое лучшее в мире метро — метро нашей страны. Самое высокое небо — над нашей страной: его раздвинули герои-стратосферовцы. Самое глубокое море — наше море: его углубили эпроновцы нашей страны. Быстрее, дальше и лучше всех летают, бегают, учатся, рисуют и играют в нашей стране!.. Да, такими и должны быть мы, первое поколение, рожденное революцией.
Самым престижным советским вузом второй половины 1930-х годов был Институт истории, философии и литературы (ИФЛИ), возглавляемый сестрой Р. С. Землячки А. С. Карповой (Залкинд) и известный как «Коммунистический Лицей» (по аналогии с волшебным царством верной дружбы и неземной поэзии). По воспоминаниям Орловой, у нас царил культ дружбы. Был особый язык, масонские знаки, острое ощущение «свой». Сближались мгновенно, связи тянулись долго. И сейчас, какие бы рвы, какие бы пропасти ни разделяли иных из нас, порой твержу: «Бог помочь вам, друзья мои...».
- Еврейский ответ на не всегда еврейский вопрос. Каббала, мистика и еврейское мировоззрение в вопросах и ответах - Реувен Куклин - Культурология
- ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС – ВЗГЛЯД ОЧЕВИДЦА ИЗНУТРИ - Сергей Баландин - Культурология
- Советские фильмы о деревне. Опыт исторической интерпретации художественного образа - Олег Витальевич Горбачев - Кино / Культурология
- Джотто и ораторы. Cуждения итальянских гуманистов о живописи и открытие композиции - Майкл Баксандалл - Критика / Культурология
- Запретно-забытые страницы истории Крыма. Поиски и находки историка-источниковеда - Сергей Филимонов - Культурология
- Образ России в современном мире и другие сюжеты - Валерий Земсков - Культурология
- Евреи и секс - Марк Котлярский - Культурология
- Пушкин в русской философской критике - Коллектив авторов - Культурология
- Между «Правдой» и «Временем». История советского Центрального телевидения - Кристин Эванс - История / Культурология / Публицистика
- Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре - Юрий Мурашов - Культурология