Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рено размышлял: «Увлечение Востоком отпустило меня, как зубная боль, а вот шок, который испытывает житель Востока, когда попадает на Запад, — гораздо опаснее. Того, зачем мы отправляемся туда, уже не существует, мы выступаем в роли кладоискателей и гробокопателей: мы являемся слишком поздно; азиаты же находят у нас сейчас больше, чем когда-либо раньше, так как теперь им все открыто, предложено и дозволено. Как тут не потерять голову? Моему дофину надо суметь вооружиться здоровым критическим чутьем. Но все начато с конца: вверенный профессорам, он по восточной традиции будет придерживаться буквы, а не духа».
Однако события приняли совсем не тот оборот, какого ожидал Рено. Однажды вечером Жали вошел в комнату друга и присел к нему на постель.
— Знаете, чем я занимался сегодня?
— Греблей? Любовью? Изучал галопом по европам лакистов[46]?
— Нет, — ответил Жали, — я отправился в библиотеку изучать Родник Поэзии — Шекспира, но эти библиотеки сродни базару, с которого домой несешь вовсе не то, что намеревался купить. Короче, я случайно наткнулся на полке на «Дхаммападу»[47]. Даже бумага книги еще хранит аромат Востока… Мне было так странно здесь, среди английских туманов, которые сжимают мне горло, словно пеньковая удавка, окунуться в жизнеописание «Того, кто сумел разбить оковы»… Со мной рядом сидели и занимались два студента, они заговорили со мной, когда мы вышли вместе после закрытия читального зала. Они стали расспрашивать меня о буддизме… Я не знал, что и как им отвечать. Я хорошо знаю священные тексты, всегда исполнял религиозные обряды, но я не умею нет связно излагать… А потом, за чтением книги, я совсем забыл про место и про время, про Запад вообще. Я отвечал им уклончиво, как делал сам Будда: когда его просили объяснить, как устроен мир, он отвечал, что эти искания ничего не дают для вечного спасения. Я открыл им также то, что «лучший из богов» был атеистом.
— Если так будет продолжаться и дальше, Ваше Королевское Высочество окажется на плохом счету у вице-секретаря канцелярии. Шелли был изгнан из университетского колледжа как раз за это.
— Я ничего не сумел им рассказать… Я не умею говорить. Однако мне хотелось бы быть полезным. Но как объяснять в Кембридже в 1925 году то, что было провозглашено в Индии в шестом веке?
— А кто вас расспрашивал? Студенты-англичане?
— Нет, один из них, Томас Шеннон — ирландец; другой, Гамильтон Кент — американец. Они признались мне в своем убеждении, что мудрость, в которой они испытывают острую нужду, исходит из наших стран. Они — не из «приличного» колледжа.
— Разумеется.
— Я пригласил их на чай.
Пауза.
— С тех пор как я покинул дворец, — сказал Жали, — и у меня не стало официальных религиозных обязанностей, я начал больше думать о Будде, да-да, думать о нем как о единственном друге, который с вами вместе сопровождал меня сюда. Вам это понятно?
— Вы таким вот образом тоскуете по родине. Буддизм — не жилец в Европе. Буддизм означает ничего не желать, никак не действовать. А ведь если Запад не будет действовать, он погибнет. Будда порою проникал сюда, но благодаря лишь нескольким пессимистам.
— Не говорите так, Рено. Когда Совершеннейшего упрекали в пессимизме, знаете, что он отвечал: «Если медицина пессимистична, то Будда — тоже».
— Но медицина как раз пессимистична, по крайней мере в отношении меня. Сегодня вечером приходил врач… Как я и подозревал — выраженный абсцесс печени, это уже третий; на будущей неделе я еду в Париж делать операцию — сразу, как только смогу встать.
— И по-прежнему никакой веры знатокам снадобий, — заметил Жали.
Неожиданные друзья принца явились на чай: они принадлежали к тому новому типу студентов крупных английских колледжей, коих суровые времена, отсутствие «предков» (которые, будучи убиты на войне, уже не могли притеснять их), возможность благодаря высокому обменному курсу валюты проводить половину года во Франции сделали более любопытными, то есть более человечными. Эти не тратили юность на то, чтобы пить и делать долги на фоне опереточных декораций уже не существующей старой Англии, а сумели сами, опытным путем, наладить контакты с жизнью. Их ум, избавленный от мучений бездушных экзаменов, от тирании официального преподавания и от рабства военной службы, развивался свободно и созревал одновременно с телом, чувствами и характером. Результат особого стечения обстоятельств. Кстати, иностранцы — что видно на примере Шеннона и Кента — воспользовались этим в гораздо большей степени, нежели англичане, тесно связанные со своей семьи и пропитанные закваской своей среды.
— Принц позавчера отнекивался, — сказал Шеннон, обращаясь к Рено, — когда мы попросили его объяснить нам, что есть Будда. Скажите же ему, что мы с Кентом настоятельно нуждаемся в таких пояснениях, ибо хотим жить, применяясь к новым условиям; мы много думали, что есть самое ценное в нашем положении, и, как мне кажется, нашли: мы умеем адаптироваться. Нас сбрасывают с крыши, а мы, согласно пословице, начинаем летать. Контрасты нас не волнуют. Вы каждый день узнаете из газетных страниц про молодых людей нашего возраста, которые являются образцовыми убийцами, не переставая при этом катать бильярдные шары; а нам самим разве не случается по утрам изучать Тацита, а после обеда разгружать уголь в порту, когда там забастовка? Неподалеку отсюда, в Оксфорде, мой соотечественник Оскар Уайльд заклеймил когда-то один очень большой порок: на его взгляд, это — поверхностность. (Впрочем, он сам и явился символом этого порока.) Сегодня у наших стариков есть другой большой порок, а именно — непреклонность. Англичане любят комфорт, старинный комфорт, который заключается в том, чтобы окружить себя всем, что полезно и удобно; при теперешних бедных временах они раздражаются понапрасну и мучаются, не желая понять прелестей нынешнего комфорта, который является полной противоположностью прежнему и состоит в том, чтобы ничего не иметь.
— Остановись, Шеннон, — сказал Кент, — ты, как всегда, слишком много говоришь. Кстати, каждая эпоха имеет свой большой порок. И у нас будет — да что я говорю — у нас уже есть свой!
— Я как раз к этому и клоню, и именно поэтому я заговорил с принцем, не будучи ему представленным, — продолжал Шеннон. — Порок или (что то же самое) характерная черта 20—30-х годов — это равнодушие. Наши лучшие книги, от Жида до Пруста, являют собой учебники равнодушия. Мужья, крадущие ради собственного удовольствия любовников у своих жен; страны, которые душат друг друга, после того как были союзниками; генералы, вчерашние враги, которые обедают вместе, попирая сапогами погибших на войне; грабители, которым дают награды; убийцы, которые всех потешают — это не сумасшествие, не мягкотелость, не порочность, это — равнодушие. Знайте, что мною уже наполовину написан «Трактат о Равнодушии». Осталось только найти предтечу, найти учителей: вот почему я обратил свой взор к вам и к Будде. Что мне нравится, так это то, что ваш Будда был первым богом, который явился миру, не запасясь никаким подарком: ничего — в руках, ничего — за пазухой. Это отсутствие всякой «обработки» мозгов представляется мне чрезвычайно современным. Будда как воплощение равнодушия — разве можно найти лучше?
— А мне внушают доверие, — добавляет Кент, запинаясь (словарный запас у него — шесть слов на сто идей), — такие данные: двадцать шесть веков вероучения и семьдесят миллионов верующих. Цифры поистине астрономические, которые только Форд…
За сим последовали два часа всестороннего обсуждения области сознания и целая куча пепла от трубок. Шеннон обладал типично ирландской непринужденностью и обезоруживающей бойкой речью. Кент казался бледнее, глупее и честнее. По правде говоря, их интересовал сам Жали. Что касается буддизма, то они жадно набросились на него и управились с ним в шесть минут.
Рено смотрел на этих «freshers», на этих «новичков» со снисходительностью старшего. Он на восемь лет старше их, что в нынешнюю пору равносильно тридцати годам в прежние времена. Это люди уже совсем другой формации, нежели он. Он был бунтарем и ни во что не верил. Но, судя по тому, как пугливо он прятался, когда курил в колледже, в нем угадывался романтик. Эти из-за своего равнодушия верят во все подряд, их не смущает никакая формулировка. Ничто так не старит, как разговор по душам; но Рено — болен: это уже означает, что он стар. Итак, думает он про себя, эта новая мода — подавлять сердце в пользу ума — кроме того, что она не нова, может потом сыграть плохую шутку с этими детьми. Разумеется, они убеждены, что им не жить долго: каждый знает, что завтра наступит конец света, но это не обязательно конец для всех существ… Очень может быть, что вполне отвечает общепринятым нормам, эти молодые люди отрицают все исключительно ради того, чтобы впоследствии самим все это и утверждать, что после криков о своем глубоком неприятии всего и вся они накинутся на все с буйной жаждой наслаждения. Это вполне естественно (хотя сила воли у других — ужасный недостаток). Плосколицый Жали — совершенная им противоположность. Внешне — большие аппетиты, в глубине — полная отрешенность. За это Жали стоит полюбить еще больше.
- Живой Будда - Поль Моран - Современная проза
- Хлеб с ветчиной - Чарльз Буковски - Современная проза
- Рассказы о Родине - Дмитрий Глуховский - Современная проза
- Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон - Современная проза
- Большой Гапаль - Поль Констан - Современная проза
- Пуговица. Утренний уборщик. Шестая дверь (сборник) - Ирэн Роздобудько - Современная проза
- Возвращение корнета. Поездка на святки - Евгений Гагарин - Современная проза
- Кот - Сергей Буртяк - Современная проза
- Зависть как повод для нежности - Ольга Маховская - Современная проза
- Завтрак с видом на Эльбрус - Юрий Визбор - Современная проза